А сбережения — учителям. На ежегодные пособия… Таковы факты. Но кого, скажите, переубедят они? У искусства — своя правда, и нет таких документов, нет таких свидетелей, которые могли бы опровергнуть ее. Вот и я тоже, совершая паломничество на родину Чехова, ловил себя на том, что дом этот — видимо, типичный для тогдашнего Таганрога, — кажется мне и мрачноватым, и словно бы сдавшимся на чью-то милость. Именно в таком доме, понимаю я, и должен был жить несчастный учитель греческого языка.
Несчастный? Но отчего же несчастный? У нас ведь принято характеризовать Беликова иными, куда более жесткими словами. Попробуй-ка назови кого-либо человеком в футляре — обидится!
Словечко “футляр” — оно всё. Завороженные им, мы как-то забываем, что в этом странном, мертвом, глухом футляре, предназначенном, как известно, для предметов неодушевленных, заточён — бог весть за какие грехи — пусть маленький, пусть ничтожный, но человек. Каково же ему там, живому-то!
Надо сказать, что первые читатели рассказа относились к его герою милосерднее нас. Мы презираем его, мы смеемся над ним, а они — жалели. Они понимали, что ему тесно там, бедняге…
Это тоже чеховское словечко — тесно. Работая над “Степью”, Чехов прямо говорит о своем стремлении написать, “как еще не тесно русскому художнику”.
Вожатая дворовой площадки
Применительно к Таганрогу определение “не тесно” вряд ли уместно, как и к взрастившему меня Симферополю, из которого я с ранних лет рвался на волю. Сначала недалеко уходил, все больше один, на окраинные улицы, то в сторону пользующейся дурной славой Петровской балки, то на вокзал. Теперь от некогда грозной Петровской балки осталась лишь память, а вокзал, за которым на бывшем пустыре начали в пятидесятых годах возводить многоэтажки, стремительно переместился едва ли не в центр города и утратил свою романтическую притягательность. А когда-то так манил! Высоко над разветвленными поблескивающими солнцем путями был перекинут деревянный пешеходный мостик.