Вообще-то, для книги сгодилось бы и название «Подземный патефон», но, вероятно, автор отверг его как слишком прямолинейное. Потому что песенное варево (марево) «Киреевского» имеет важнейшей отправной точкой советскую «военную» песню и, шире, определенные родовые черты военно-послевоенной советской поэзии как таковой — от Твардовского и Симонова до поэтов послевоенного поколения.
Здесь отзываются и «Катюша» (написанная до войны, но ставшая одной из самых «военных») —
«по ближним била / И полировала берега / За того, которого любила, / За того, что не уберегла», и «Землянка» —«Под дубовою крышкой светло / От едва выносимой любви», и «Темная ночь» Владимира Агатова (не все помнят имя автора двух великих песен из фильма «Два бойца») — «Я земля, переход, перегной, / Незабудка, ключица, / Не поэтому знаю: со мной / Ничего не случится». Здесь я беру только явные, прямые отсылки, а в книге можно отыскать еще и немало косвенных.В этом травестировании, в мрачной «подрихтовке» популярнейших текстов, в погружении их в какой-то обессмысливающий хтонический хаос нет ничего, что можно было бы назвать «отторжением», или «развенчанием», ни даже «снижением», ни малейшего «стёба». Разного рода словесные, синтаксические, смысловые «сдвиги» поэтике Степановой присущи издавна:
«Как фонтан, всю ночь, без истории, / Музыка играла садовая. / Жизнь в дверях, уже неудержимая: / Молодеть, провожать, замуж, комсомол. // Холода, война не объявлена, / Поезда в Москву, ожидание, / По родной-земле-дальневосточное, // Сын и дочь, день и ночь, офицерский френч»
[6].Речи мертвых (
«Я убит подо Ржевом…»), или разговоры с мертвыми («Не осуждай меня, Прасковья…»), или поминания мертвых («Все ребята уважали очень Леньку Королева…») играли в советской поэзии заметнейшую роль — и по тому, какое множество поэтов отдали дань этому жанру, и по тому, как сочувственно такие стихи воспринимались публикой.Степанова обращается к советской стихотворно-песенной стихии со всей серьезностью, равно вслушиваясь и в ее сострадательно-пацифистские, и в героически-жертвенные обертона и сталкивая их то с частушкой («Мальчик, мальчик молодой, / Не жалей цветочика. / Он стоит в стихотвореньи / Для того, чтоб тчк»), то с интонацией то ли «вагонного» рыдательного пения, то ли близких к этой интонации монологов Галича («Настругавши к „Останкинской” хлебушка, / Записавшись к врачу на прием, / Я и мертвые мама и дедушка / Нашу жизнь по частям продаем»).
И тут же — тень высочайшей пробы стихов: