Но стихи-то Гандлевского никто не ждал, то, что стихи должны быть такими, никто не предчувствовал — они явились со слишком большой глубины. Куда более предсказуемыми и естественно вытекавшими из литературной ситуации 80-х были стихи Кибирова или Пригова и даже Рубинштейна — поэзия противостояния, поэзия вызова. Вызова, ломающего инерцию просодии, метра и словаря. Поэзия обломков, ставящая своей задачей расчистку местности под застройку, взрыхление окаменевшего дерна. А у Гандлевского совсем не то. Стихи Гандлевского — его “критический сентиментализм”, как он сам характеризовал свой метод, были непредсказуемы. Гандлевский не заполнял своими стихами явный пробел или провал в литературе, но он создал ситуацию, в которой его стихи стали возможны. Сам почувствовал и сам реализовал возникшее ожидание. Регулярный стих, гладкий, как бильярдный шар, казалось, исчерпавший все свои изобразительные возможности, вдруг оказался в руках поэта новым мощным выразительным средством. Стансовая, элегическая, медитативная поэзия Гандлевского создавала и создала новый мейнстрим. Это поэзия хмурого утра, бессолнечная, но дневная. Без прыгающего и дергающегося освещения, без намеренной фрагментарности. Та устойчивая горечь, которая в ней есть, оказалась лекарственной, как хина, и русский стих стал с ней выздоравливать, расправляться со своими болезнями, крепнуть.