И вот только сейчас, при русском литературном безлюдьи, и при этом третьеэмигрантском шабаше, я с возросшим пониманием вижу, как много мы потеряли в Твардовском, как нам не хватает его теперь, какая это была бы сегодня для нас фигура! Когда я был ожесточён борьбой с советским режимом и различал только заборы цензуры, — Твардовский уже тогда видел, что не к одной цензуре сводятся будущие разлагающие опасности для нашей литературы. Твардовский обладал спокойным иммунитетом к “авангардизму”, к фальшивой новизне, к духовной порче. Теперь, когда претенциозная эмигрантская литература поскользила в самолюбование, в капризы, в распущенность, — тем более можно вполне оценить такт Твардовского в ведении “Нового мира”, его вкус, чувство ответственности и чувство меры. Уже тогда натягался, а я не понимал, ещё и этот конфликт: противостояние Твардовского наплыву художественной и национальной безответственности. Я только видел, что его окружение — всё правоверные коммунисты; не видел, как он держит плотину от потопления чужестью. (Хотя не абсолютно он в этом успел.) Прорывом “Ивана Денисовича” Твардовский не дал литературной оттепели излиться в ревдемократическом направлении или исключительно о тюремных страданиях образованных горожан. Я так был распалён борьбой с режимом, что терял национальный взгляд и не мог тогда понять, насколько и как далеко Твардовский — и русский, и крестьянский, и враг “модернистских” фокусов, которые тогда ещё и сами береглись так выскакивать. Он ощущал правильный дух — вперёд; к тому, что ныне забренчало так громко, он был насторожен ранее меня. Лишь теперь, после многих годов одиночества — вне родины и вне эмиграции, я увидел Твардовского ещё по–новому. Он был — богатырь, из тех немногих, кто перенёс русское национальное сознание через коммунистическую пустыню, — а я не полностью опознал его и собственную же будущую задачу. Мне уже тогда посылался лучший и наидальний союзник — а мне некогда было помочь ему рассвободить душу и путь. Нашей больной литературе, встающей на ноги, ещё как бы помогли его крупные руки, его подсадка!
Но его перепутало и смололо жестокое проклятое советское сорокалетие, — охват его литературной жизни, все силы его ушли туда.
* * *