Вставать понапрасну не хочется. Если бы существовала барсучья нора, ее полосатый, длиннорылый владетель давным-давно от шума выскочил бы на поляну и удрал.
Из пня выползали и улетали осы. Бегали озабоченно муравьи туда-сюда. На солнечной стороне гнилья, на припеке, грелась, сложив крылышки, голубенькая бабурка. Под кореньями вовсе было мертво. Конечно, не стоит вставать, лучше не двигаться, как это делает умная поднебесная бабочка, жевать хлеб и яйца и пялить бельма на пень: а вдруг из него в самом деле выползет, выскочит что-то немыслимо страшное, чего и не ждешь, почище заколдованного принца…
Один Яшка Петух, поев и покурив сухих березовых листьев, которые он свертывал трубочкой, накашлявшись до слез, лег на живот, ничком, не желая ни на что смотреть. А ведь все пробовали дымить ртами и ноздрями, перевели дух от курения и кашля и таращатся, любуются.
Шурка знал, почему Яшка нынче такой, не похожий на себя, раздраженный, сердитый, то свистит и озорничает, всем командует — не перечь ему, слушайся, исполняй, то молчит, как сейчас, и ни на что не хочет смотреть и радоваться.
Сковородник сел Яшке на лохмы и, отдыхая, задремал. Он был не из простых, обыкновенно больших, серых, с дымчатыми крыльями, что висели недавно над цветами на лесных солнечных полянах. Этот сковородник маленький, тонкий, как драночный гвоздь, синий, с жестяным сверкающим отсветом и прозрачно-черными крылышками, красавец из красавцев, какие водились чаще всего у Гремца и любили нежиться на широких, лопухами, листьях кувшинок. Должно быть, Яшкин лохматый, просторнонеподвижный затылок чем-то напоминал красавцу знакомую кувшинку и вполне его устраивал.
Шурка смотрел на синего сковородника, а видел совсем другое. Он видел мертвенно-бледное лицо Яшкиной матери, лежавшей на кровати, слышал ее кашель и прерывистый шепот синих губ:
— …подружку дорогую, Полю, просила… к себе взять ребят… Обещала… Да ведь у нее свое горе, не до чужого… Ей одного хватит… своего… на всю жизнь.
— Чего ты выдумала несуразное? Полно, полно! — успокаивал дядя Родя, сидя на краешке табурета возле кровати, одетый, в солдатской фуражке, и гладил плечи, волосы, сиреневые щеки жены.
Он, Шурка, прибежал в усадьбу, как всегда, за Яшкой гулять, но Петуха дома не оказалось, и сестренки его не видно. Шурка стоял на дворе у раскрытого окошка людской, все слышал и все видел, понимал, что нехорошо подслушивать, и не мог уйти.
В Петуховой комнатенке светло, чисто прибрано. И такая же чисто прибранная, в светлом платье лежала поверх лоскутного ситцевого одеяла тетя Клавдия.
— Нет, слушай меня, — кашляла и плакала она. — Слушай мою молитву перед господом богом… Не оставляй ребят без матери… Заклинаю тебя, Роденька: женись!.. Хоть не родная, а все будет мать… На вдове женись, на доброй, ласковой. За молодой не гонись. Молодая-то народит тебе кучу, о своих одних будет думать… А вдова и моих пожалеет беспременно… Место в сердце найдется…
— Да хватит тебе глупости говорить! — останавливал дядя Родя. — Поправишься. Как можно такое думать?.. Запрещаю!
Он разговаривал все веселее и веселее и, смеясь, подхватил жену на руки, деревянная старая кровать заскрипела. Он понес по комнатке тетю Клавдию, щекотал ее бородой, уронил фуражку, половицы ходили у него под сапогами.
Прежде, когда дядя Родя, выпив, носил на руках, в шутку, маленькую, пугливо-молчаливую тетю Клавдию, урчал и дразнил ее бородой, весело было смотреть, как отбивалась, сердясь, Яшкина мамка. Сейчас она лежала пластом, и было жалко и страшно глядеть на нее и слушать притворно-веселый голос дяди Роди.
— Завтра доктора, самого Гладышева привезем. Заладила, перестань!.. Приедет — вылечит тебя!.. Не сумлевайся, поставит на ноги.
— Ах, господи, царица матушка небесная, как бы хорошо, — улыбнулась через силу, неловко-застенчиво тетя Клавдия и пошевелилась на руках, обняла мужа за шею. — Хоть немножко бы пожить, за ради ребят… вырастить.
— Поживем! Вырастим! Время-то какое, иначе и нельзя, по-новому заживем… Антониду курносую замуж выдадим, приданое отгрохаем не хуже людей. Якова тоже охомутаем, баловника, женим, внучат будем тетешкать… А что? Потешат нас, стариков! — смеялся дядя Родя.
И от этих слов и смеха словно бы ожила тетя Клавдия освободилась от рук мужа, вспомнила, что дело идет к ужину, побежала ставить вечерний самовар. Шурка принудил себя уйти от окошка на цыпочках, хотя теперь можно было и не уходить.