Надо быть, давненько он слушал народ, облокотясь на подоконник, а ребята не заметили. Они не поздоровались с учителем, сразу схоронились, как бы не отправил по домам спать.
— Что за открытое письмо Ленина? Кому? — настойчиво спрашивал Григорий Евгеньевич.
— Ленин, Ленин… везде Ленин, — простонал Шестипалый, зевая, поднимаясь с крыльца, колыхаясь животом. — Почему германцы пропустили его к нам?.. А-а, догадались! На руку им, германам, приехал в Россию смутьянить… Нет уж, слушать его письмо мне недосуг да и незачем.
Он, раскачиваясь, громко ступая, не жалея подошв и каблуков, покатил в сумерках на шоссейку, в Глебово. Ушли братья Фомичевы, Ваня Дух, остальные гурьбой повалили за дядей Родей в читальню. Шуркин батя, оставив свою тележку, не пожелав подмоги, сильно, споро махнул на руках вверх по ступеням.
Как всегда зазывно, приветливо светились в библиотеке-читальне просторно растворенные окна с подкрашенными зарей наличниками. Этот поздний золотисто-алый привычный отблеск горел спокойно-ласковым немеркнущим заревом на стеклах рам и застенчивым румянцем — на щеках Григория Евгеньевича… Скорей мимо окон, таясь от учителя, вьюнами в крыльцо и сени!
Ребятня очутилась раньше мужиков в кути. Из нее постоянно все разглядишь и услышишь, а сами они будут невидимками, как в сказке, — и Шурка, и Яшка Петух, и Володька-питерщичок, и Сморчок Колька, и приставшая к мальчишкам Анка Солина, и Олег Двухголовый; он нынче не смеет тут хозяйничать, командовать. В читальне распоряжаться станет сейчас дядя Родя Большак, председатель Совета, а в кути… сам Овод, он уже прихрамывает и раны болят у него под рубашкой, и пальцы на левой руке скрючило, сабельный шрам на лице саднеет, наливается кровью. Он, Овод, презирает боль, перенесет любые муки, готов давно умереть ради свободы любимой Отчизны.
Шурка теперь знает, что такое свобода. А что такое Отчизна ему и подавно хорошо известно. Эвон она, любим-ка, за окошком! Ну и подальше она же. И совсем далекодалеко его леса, реки, нивы, города и деревни, все, что прозывается Россией, — его царство-государство, лучшее из всех на свете, которое надобно спасать от врагов-немцев и австрийцев, и беречь кинутое народом в поднебесье огневое знамя свободы. От кого беречь свободу? Как беречь ее? — тут не все поймешь-разберешь. Да на то он и Овод, Шурка, тайный атаман большаков и явный, усердный подсоблялыцик Совета, чтобы раскумекать все… Погоди, но он же, Овод, расстрелян во дворе тюрьмы. Он сам, насмешливо-веселый, бесстрашный, командовал промазавшим солдатам «пли!»… Нет, нет, нет! Овод не может умереть. Его же готовились спасти товарищи. Почему не спасли? Неправильный конец у Володькиной книжки, совсем-совсем неправильный. Овод жив! Шурка напишет другой, правдивый, конец этой страшной истории. Товарищи выручат Овода из острога, спасут в последнюю минуточку раненого, живого, он будет на воле, на свободе… Береги же ее, свободу, большак Александр Соколов… Сокол! Гм… ты опять, читарь-расчитарь
?я вижу, скорехонько оборотился в Шурку Кишку? Но это все равно неплохо для свободы и для того дела, которое занесло тебя с приятелями сюда, в куть.Глава X
ПИСЬМО, КОТОРОЕ ДЕЛАЕТ ДИКОВИНЫ
Школьная лампа-«молния» под знакомым матовым абажуром уже поставлена на длинный стол, и мягко-рассеянный, теплый свет ее широко падает вокруг, ложится на газету в руках дяденьки Никиты и точно обнимает, треплет за плечи сгрудившихся мужиков. Они тесно сидят за столом. Кому не хватило скамей, стоят, жмутся сзади сидящих, поближе к Аладьину. Нет места Татьяне Петровне и Григорию Евгеньевичу, и никто этого не замечает. На их драгоценных венских стульях, принесенных в свое время Устином Павловичем из дому, уселись Митрий Сидоров с яблоневой ногой и жена Осипа Тюкина, точно свалившаяся с неба, словно ей кто сказал, что сейчас будут читать письмо самого Ленина к мужикам, и она прибежала послушать, чтобы потом снести новость в Заполе, на болото, в шалаш Осе Бешеному.
Обожди вертеться, Кишка, разуй бельма! Разве не видишь дива почище, подороже: сама Растрепища, в платочке, торчит за материным стулом, как взрослая. И такая тишина устанавливается в библиотеке-читальне, что слышно, как шипит керосин в лампе-«молнии».
Дяденька Никита, близко придвинувшись к свету, уронив голову на плечо, впился карими, выпуклыми глазами в газету. Ему, видать, очень хочется спервоначала прочесть все про себя, но мужики торопят, и он, откашлявшись, волнительно-дребезжаще, тонким, каким-то не своим голоском, читает: