А Лоба теперь уже стоял посреди двора, и ветер неторопливо перебирал седой пушок его волос. Казалось, еще миг — и Лоба опустится на землю и, обхватив руками голову, закричит. Только вобрал руки в просторные рукава шинели, будто пальцы прихватило студеным ветром, и медленно побрел к машине.
Теперь Лоба сидел рядом со мной в машине, и руки его недвижимо лежали на коленях.
— Поедем в гараж, Лоба...
— Боюсь, товарищ майор... Сердце отяжелело...
— Поехали, Лоба...
Машина сдвинулась с места. Ехали без фар — то ли включить забыл Лоба, то ли не хотел. Машина теперь шла тихо с булыжника на булыжник, словно ощупывая тьму.
Машина въехала во двор, и соседний особняк возник прямо над нами.
Теперь линия ограды срезала фасад особняка почти по самую крышу, открыв взору лишь верхнюю часть сводчатого окна. Я увидел потолок кабинета, убранный мудреной лепниной, и длинную тень от фигуры Ионеску, которая спроецировавшись на потолке и странно переломившись, скользнула куда-то вниз, потом сейчас же возникла вновь и вновь.
Лоба вошел в гараж, и мне показалось, что я прислушиваюсь к звукам, доносящимся из гаража. Торопливо зашаркали по цементному полу сапоги Лобы — он пошел к столику, забыв зажечь электричество. Загремел инструмент — не так-то просто выдвинуть ящик. Вновь зашумели шаги — нелегко пробиться в темноте к выключателю. Вспыхнуло электричество — его полоска легла у моих ног. Потом вдруг донесся звук разрываемой бумаги; секунду — тихо. Затем вздрогнул ящик с инструментом, и что-то тяжелое, неудержимо падающее грохнулось об пол.
Я кинулся в гараж. На цементном полу, неловко вывернув плечо, лежал Лоба. Но прежде чем я очутился подле Лобы, он пришел в себя.
— Не надо, — сказал он и, опершись на руку, сел.
Он сидел на полу сникнув. Глаза его были закрыты, лицо потемнело.
— Что случилось? — спросил я его, но он только слабо шевельнул рукой.
Я помог ему подняться, хотел усадить на табурет, но он отстранил меня и, нетвердо шагая, пошел прочь из гаража.
— Скажи, что там такое? — закричал я ему вслед.
Он обернулся, внимательно взглянул на меня.
— Леша... — Он хотел еще что-то сказать, но у него не было сил, и он махнул рукой. Ох этот жест, бесконечно горестный жест крестьянина, — я знаю этот жест. Только отчаяние может заставить человека вот так махнуть рукой: когда засуха испепелит хлеба или мать сыра-земля навсегда унесет близкого.
Ночью я пошел в казарму шоферского взвода, где жил Лоба.
Блестели тротуары, неудержимо пахло прелой листвой.
Шел дождь.
Меня встретил дневальный.
— Не спит ваш... — сказал паренек: видно, он уже знал обо всем.
Я осторожно прошел к койке Лобы, присел поодаль. Я просидел минут пять, прислушиваясь к его дыханию.
Мне казалось, что Лоба спит, но я ошибся. Неожиданно его дыхание будто прервалось, потом я услышал голос;
— Это вы, товарищ майор?
— Я, Лоба...
Он молчал, молчал и я — не было слов. И долго мы берегли эту тишину. И когда Лоба вновь вздохнул, не стало легче. Было такое чувство, что, если бы этот вздох вырвался из дому и был бы услышан, на всех хватило бы горя.
— Как же это? Как это? — вот уже в какой раз произнес он и протянул руку к окну, намереваясь приоткрыть занавеску. Рука его по-стариковски дрожала, да, его работящая рука, до сих пор такая крепкая, дрожала. Наверно, это было неожиданно и для Лобы. — Старость приходит с горем... — сказал он и, так и не дотянувшись до занавески, отдернул руку.
Я вышел из дому.
Будто врезанные в ночь, далеко были видны освещенные окна особняка Ионеску. Они словно похитили у ночи ее свет, обескровив небо.
Дождь лил и лил, по-мартовски тихий, теплый и обильный. Он напитал землю и будто бы разбудил далекие запахи прошлого года, горьковатые запахи осени, когда мы пришли в этот город...
ВЛАДЫКА
Он снял брезентовый колпак с телескопа и, взглянув на небо, ахнул. Небо было глубоким, каким оно бывает в марте только на степном юге, и звездная влага точно разлилась. Она была густотекучей, тяжелой, не особенно подвижной и там, где выплеснулась в пространство, и там, где свилась в вихры. Как гласили школьные учебники, то были следы мировых катастроф. И все-таки на небе были земные фигуры, привычные нашему видению. Хотелось даже улыбнуться: будь под руками кружка молока, эти всесветные катаклизмы можно было бы воссоздать с достаточной точностью. Но улыбка не спасала — изумление не очень-то располагает к улыбке. А это был тот вид изумления, в котором участвовал и испуг. Что ты в сравнении со вселенной и способен ли ты подняться до нее, чтобы иметь право разговаривать с нею? Способен подняться? А может быть, уже поднялся и обрел право, какого во веки веков не имел, в те долгие миллионы лет, которые разве только можно сравнить с этой вот тьмой ночного неба?..
Из сада дохнуло свежестью, и он укрыл ноги полами рясы. Хотелось спросить себя: да не похож ли ты на монастырского астронома из туманного средневековья, который, обратив свои слабые стекла к небу, увидел такое, что стал просить владыку об отпущении грехов?