— Ждем, когда утихнет гроза, — сказал старик задумчиво, — когда небо в огне, руки должны быть чисты даже от крови животных...
Лоба внимательно оглядел тушу, спросил:
— Года полтора?
— Нет, год и семь месяцев, — заметил старик, улыбнувшись и подкрутив кончик своих усов, пристально взглянул на Лобу. — Пастух?
— Дед был пастухом, — ответил Лоба.
Но вот где-то над горами разверзлась грозовая туча, на землю пролился слепящий ноток света, и сумерки, наполнявшие кош, заметно расступились.
Старик поднял черную, сведенную старостью руку, и его сын вынул из кожаных ножен, прикрепленных к поясному ремню, синеватое лезвие ножа и свободным ударом рассек матово-белесую пленку кожи на брюхе убитого барана.
Мягким, но властным движением старик отстранил руку сына и, окинув восхищенным взглядом безупречно ровную линию на брюхе животного, посмотрел на Лобу, словно хотел сказать: «А ведь это же не просто — вот так рассечь...» Потом взял из рук сына нож и передал его Лобе.
Мне показалось, что под темноватой кромкой усов побелели губы Лобы.
— Добре, — сказал он своим напевным голосом, в котором угадывалась грустноватая мягкость говора моих земляков. — Добре, — сказал он еще раз, быстро засучил рукава, повязал вместо фартука шкуру ягненка.
Искусство разделки бараньей туши высоко ценится в моих родных местах. Старики рассказывали, что в прежние времена им владел на Кубани каждый. Оно было таким же естественным и обязательным, как уменье стрелять, объезжать коня, переплывать Кубань в половодье.
Лоба работал быстро и как-то особенно ладно. Он протягивал руку и легко доставал из утробы животного сердце, печень, будто они лежали там, на заповедной, лишь ему известной полочке. Лоба снял шкуру барана, в сущности, голыми руками, редко прибегая к ножу. Но это уже поразило не только меня. Старик вынес влажную, еще дымящуюся шкуру на свет и маленькими в дремучих бровях глазами оглядел ее. Потом он опробовал кожу ладонью (нет ли где неосторожного пореза?) и, бросив на Лобу испытующий взгляд, спросил строже прежнего:
— Пастух? Теперь я вижу — пастух... И, не дождавшись ответа, взял из деревянной чашки, стоявшей на столе, пригоршню соли и бросил на желтоватую в голубых прожилках кожу.
Когда мы вышли из коша, туман сошел и степь стала и светлее, и просторнее.
— Вон как широко! — заметил я.
— Да, нет удобнее наших земель, удобнее и богаче... Нигде у нас не снималось столько хлеба, как здесь... — сказал старик.
— А кто хозяин этих земель?
— Справа — Бибеску, слева — Кантакузино... Прямо — Ионеску...
— Кто?
— Аурел Ионеску,
— Он... здешний?
— Как сказать — зделнний... Земля здесь, а сам — в Букурешти! Сколько он добра с этих полей собрал!.. — вдруг вырвалось у него. — Букурешти на наши деньги построен...
Мы подошли к машине, но, прежде чем сесть, вновь взглянули вокруг.
— Вон какая красота! — сказал я.
— Да, — сдержанно отозвался старик, — красивее наших мест нету, но человеку не надо очень много красоты, иначе она надоест.
— Вы здесь только летом? — спросил я после некоторого молчания.
— Нет, почему же?.. Уедем ненадолго и вернемся! К февралю обязательно вернемся!
— В феврале? Не рано ли?
Теперь помедлил с ответом пастух.
— Позже нельзя...
— Почему?
Он сдвинул брови.
— Тиф...
— Тиф?.. Весной?..
— Да, каждую весну... в марте. Вместе с реками разливается и гиф... Если вовремя не уйдем — затопит...
Да, я слыхал об этом и прежде: каждую весну, подобно наводнению или степному пожару, эпидемия проносится по деревням Молдовы. Там, где прошел этот вал, — как после пожара — уголь.
— А Ионеску? Он ведь врач?
Тот, что постарше, махнул рукой:
— Нет, барин.
Я видел, как запламенел Лоба.
— Слыхали: барин! Вот так оно и есть: нет поганее твари на земле... Барин! А вы не останавливайте меня! Не надо... Я вашей дипломатии не понимаю. Знаю: от них все зло... Волки... а волка — железом...
Помнится, дорога обогнула отвесный склон горы и вышла в открытую долину. Впереди на фоне свободного неба, словно рожденная грозой, поднялась гряда гор. То были Карпаты.
Мы вернулись в Бухарест только в конце октября.
Близился вечер. С озер тянуло сыростью. Многолетние липы, обступившие шоссе Киселева, были обнажены. На влажном асфальте Могошайи лежали черные листья. Угрюмо смотрели особняки. Будто капли масла на серой бумаге, из мглы выступали огни уличных фонарей. На полицейских тускло поблескивала мокрая кожа форменных пальто. Могошайя тонула в холодном тумане.
Признаться, на сердце как-то потеплело, когда машина ткнулась в железные ворота дома госпожи Лучии.
Лоба ввел машину во двор, поставил в гараж. Он вернулся оттуда с доброй пачкой писем.
— Да откуда у тебя письма, и такая тьма?
— Секрет, — улыбается Лоба.
— А все же?
— Это мне белобрысый хлопчик... приносит и складывает... Дима Родин... чтобы не томился Лоба...
— Почтарь?
— Какой почтарь! Он вроде нарочного при штабе... Ключ от гаража? Невелика тайна — показал ему ту полку...
Я подождал, пока Лоба прочтет все письма.
— Ну как?