Где-то в темноте Лоба взмахнул топором, добре взмахнул. Из крыши прыснула струйка света. Еще взмахнул — струйка обильнее.
Вон как полыхает...
Из угла, там, где скрещиваются балки, рвется огонь.
Теперь гудит и стонет жесть под ударами топора, и этот гул будто гуляет по дому.
Лоба идет на огонь, идет точно на медведя, выставив перед собой топор.
— И как она здесь загорелась? Не иначе, обнажился провод... Петера работа!
А внизу служанка будто услышала слова Лобы:
— Ах ты, разбойник проклятый, это ты дом поджег! Ты... ты...
— Ту-у-у-у... Ту-ту-ту-ту...
— Никак она Апро Цетера крестит?..
— Его...
Петер уже вползает на чердак.
— И чего вы тут стараетесь, — хохочет он, — пусть себе горит...
Мы вскрываем крышу и тушим огонь. Выбираемся на крышу, смотрим вниз: весь двор устлан коврами и шубами.
— Хоть прыгай отсюда — не ушибешься...
Из ледника выбирается Ионеску. Он мокр, точно мышь. Со штанин стекает вода. Он едва передвигает ноги, и на кирпиче прочерчивается мокрый след.
— Хозяин, пожар потушен, — кричит ему Лоба.
Ионеску вздрагивает, поднимает глаза и, увидев нас, идет к леднику. Он поспешно скрывается в его провале, будто в черной воде.
— Как крот... — говорит Петер, — как крот...
— И чего это он там нашел?..
— Нашел... — неопределенно отвечает Петер.
Мы спускаемся по той же лестнице, по какой поднялись на чердак. В доме — столпотворение.
У ледника стоит Ионеску. Желтая лысина обнажена и блестит, точно парафиновая корка на головке сыра.
Мы невольно останавливаемся — никогда прежде нам не приходилось видеть его так близко, да и он, наверно, нас видит впервые лицом к лицу.
Так мы стоим друг против друга добрую минуту.
Наверно, в нем единоборствует желание протянуть нам руку, сказать доброе слово, поблагодарить с чем-то очень сильным, что крепко засело в нем и что может быть сильнее его.
Но что же это: ненависть?
Он легко кивает нам головой, не сдвинувшись с места. Это даже не поклон, а знак, что мы можем продолжать свой путь.
Мы удаляемся.
Выходя, Лоба бережно закрывает за собой калитку. Но она почему-то срывается с петель и падает. Лоба водружает ее на петли.
— Сколько раз ее чинил — не держится, — смеясь, произносит он, но я чувствую — ему не до смеха.
Мы сидим у гаража, курим, молчим — не очень хочется говорить.
— Вернешься с войны — будешь главным по пожарам, — смеюсь я, но Лобе, по всему, не до смеха.
— Горел тот Грицько под Корсунью и горел Ионеску, — задумчиво произносит Лоба. — Вот, казалось, огонь пробуравил ту хатенку до стропил, а Грицько даже повеселел... А тут? Ну, клюнул червонный петушина Ионеску в пятки и чуть жизни нашего соседа не лишил — нет его несчастнее... Почему?
— Богатство? — спрашиваю я.
— Видно, богатство... Тоже Петер мне рассказал... Может, правда, а может, и нет, но сейчас вижу — на Ионеску похоже. В молодости Ионеску был директором почты и замуровал клад. Столб там где-то стоит, колонна такая. Вот он и положил тот клад в ее основание. С тех пор прошло лет тридцать, но забрать его он не может. Почта что солнце — у нее отдыха нет, круглые сутки в движении. Придет Ионеску к тому столбу, знает — вот тут лежит, а взять не может. Вот он и ходит вокруг столба, что слепая лошадь вокруг степного колодца... — Задумался, сказал больше себе, чем мне: — Человек... а свету в очах не больше, чем у той слепой лошади.
Дни бегут над большой румынской равниной ясные, нетускнеющие, напоенные золотистым светом осени.
Апро Петер бывает у Лобы все чаще. Он приходит на исходе дня и, устроившись в гараже, ждет, когда Лоба закончит свои дела. Он никогда не сидит сложа руки. Вяжет веник или мастерит табурет для нашей хозяйки, госпожи Лучии Константинеску. Двери гаража раскрыты настежь — не хочешь услышать, о чем говорят друзья, да услышишь.
— Слушай, Петер, — подал голос Лоба, — а ты никогда не думал о том, что наши парни могут встретиться где-нибудь под Дебреценом? Твой внук и мой сын?..
— Думал...
Дружку Лобы вдруг становится тесно в гараже. Он неловко поворачивается и опрокидывает пустое ведро, которое с грохотом катится по бетонному полу. Апро встает, чтобы вернуть ведро на место.
— Никак ты на болотах родился, браток Петер? — подает голос Лоба, смеясь.
— Почему? — недоумевает Апро.
— Чтобы ходить по земле, таких длинных ног не надо...
Но Апро не в том состоянии, чтобы отвечать на шутки Лобы. Они долго работают, не проронив ни слова. Из дому, что напротив, вышла женщина и, оглядев пустую улицу, крикнула: «Мариори-и-и-и... Прошуршал фаэтон. В фаэтоне вздрагивало, будто опара в макитре, тучное тело бухарестского обывателя. Где-то в конце улицы завели патефон. «Чокорлыя... чокорлыя...» — несется из края в край улицы.
— Слушай, Петер, — наконец спрашивает его Лоба, — скажи на милость... но ты не обидишься?
— Зачем же... У нас говорят: держи обиду в узде, не то она отнимает разум...
— Тогда скажи, дружок Петер: ты — коммунар, а внук твой пошел к Хорти волонтером... Это как понять?
Петер встает и идет к воротам.
— Это внук пошел к Хорти — не я, — говорит Апро, остановившись на минуту.
Он проходит мимо меня гроза грозой.