Она обратила внимание: много старых вещей; возможно, даже из того века. Бронзовая пепельница — зубчатый лист старого дуба, обращенный в металл. Над пепельницей — подсвечник, атрибут неисправимого работяги ночника, — сколько страниц было исписано под мерцающий блеск свечи! Шкатулка орехового дерева, плоская, на витых ножках, украшенных резьбой, — зданьице в миниатюре, построенное искусным зодчим: тут и пропорции, и убранство, и добрая фактура материала. Что берегла шкатулка? Письма матери? Фотографию седобородого старца в серебряной раме?
— Простите, чье это?..
— Отца, разумеется...
— Это его портрет?
— Да, это он, незадолго до смерти...
С фотографии глядит седобородый старец. В глазах кротость и, пожалуй, укор. «Этот укор сын видит? — подумалось ей. — Если видит, то о чем он ему говорит? Наверно, трудно жить, испытывая этот укор».
— А это чьи книги?
— Тоже отца, перевез их сюда вместе со шкафом…
Она подошла к книжному шкафу: Шеллер-Михайлов, Каронин, Апухтин — ей-то эти имена говорят не много...
Варенцов шел вслед точно привязанный, веревка, если бы она была, протянулась метра на три, ни короче, ни длиннее. Варенцов думал: чего ради он вдруг начал показывать ей дом? И почему ввел в кабинет, не стесняясь, что он не убран? Чего ради дал рассмотреть столовую, обратив взгляд на буфет с посудой? И почему, задержавшись у грифельной доски, сказал о соседских детях, с которыми занимается алгеброй? Не полагал ли он, что вслед за этим последует Натино: «А почему бы вам не заняться со мной?»
— Погодите, а вот эта кабинетная фотография в деревянной раме? — указал Варенцов на портрет светловолосой девушки, фотография была повешена над письменным столом, место было избранным. — Сестра?
— Друг детства, — нашелся отец Петр, именно нашелся, ответ был хоть куда: другом детства могли быть и приятельница, и зазноба.
— Не она ли рассмотрела донышко вселенной с зеленчукской горы? — храбро ринулся вперед Варенцов — истинно, была не была.
— Она. А вы откуда знаете?
Но Варенцов точно и не расслышал вопроса отца Петра — от фотографии, которую он узрел, сейчас его мудрено было и за уши оторвать. Ему показалось, что светловолосой девушке было лет двадцать пять, волосы у нее были гладкие, забраны не на старинный манер — назад, и бесстрашно обнажены уши маленькие с четко очерченной раковинкой. Варенцову почудилось, что у нее большие глаза, но, быть может, всего лишь почудилось, — наверно, на светлом лицо темные глаза всегда кажутся большими. А глаза у нее и в самом деле были темными — светло-карие, заметно прозрачные, с едва видимой поволокой. Нельзя сказать, чтобы она была красивой, но были в ее лице неотразимость обаяния и, пожалуй, женственность... За этой женственностью ее воли не видно, хотя воля, как можно предполагать, должна быть — иначе донышка вселенной не рассмотришь...
— Ой, папа, ты — следопыт, — засмеялась Ната и быстро перешла в следующую комнату. Варенцов последовал за нею не столь поспешно. — Да не одиноко ли вам здесь? — спросила она Разуневского с той лукавинкой, которая говорила: ну-ка, что ты ответишь мне на этот вопрос?
Он положил руки на грудь.
— У меня много... работы... — Он испытал немалую неловкость, сказав «работы». — Забот много... — поправился он.
Она обернулась на открытую дверь — фотография светловолосой была хорошо видна и отсюда. Разуневский ввел их в кабинет и столкнул с портретом молодой женщины. Увидел бы Михаил эту безбоязненность и наверняка перестал бы ревновать.
Они вернулись на веранду. Он принес альбом Ферапонтова монастыря, положил его перед Натой.
— Знаете, что меня тут еще изумило? — спросил он, глядя на альбом, который Ната бережно открыла. — Ферапонтов монастырь — это не близко, да и добраться туда не просто даже в наше время, а Дионисий поехал и сыновей своих повлек туда, чтобы сотворить это диво... Значит, жило в людях это подвижничество, желание нести свет... — Он взглянул на развернутый альбом из-за ее плеча — она остановилась на лице богородицы, замерла, не в силах перевернуть следующую страницу. — Дионисий и Рафаэль — тут есть над чем пораскинуть мыслью, а? Что-то общее проросло в тот век на земле российской и итальянской, хотя россиянка не очень схожа обликом и сутью своей с итальянкой...
Не иначе эта мысль для Разуневского много значила — он продолжал возвращаться к ней.
— Россиянка... озорнее? — спросила она.
Он потупил глаза — не очень-то большим женолюбом, видно, был он.
— Россиянка благочестивее, хотя может быть и неверующей, — сказал он.
— А разве можно быть благочестивой, не будучи верующей? — спросила она. В ее вопросах была бедовость, ей очень хотелось смутить его.
— Можно.
Ната подумала: да видела ли она в доме икону? Кажется, видела: в той комнатке, полуспальне-полукабинете, которую хозяин назвал кельей. Икона была чуть больше блоковского тома, что лежал на кровати, и так затянута копотью, что казалась не светлее этого тома.