— Почему... нет?
В самом деле: почему? Слишком многое должно вызреть в душе человека, слишком многое пробудиться, чтобы монолит этого песчаника обратился в символ, чтобы он стал для людей святыней. Тут нет воли человека. Человек здесь во власти жизни, и нет силы, которая могла бы навязать ему свое решение. Когда тебе кажется, что этот монолит создан самой природой и существовал всегда, эту веру подсказало тебе то большое, что ты вызвал силой ума и сердца в своем сознании.
— Вы сказали «нет», Михаил Иванович?
— Да, я так сказал — тут не может быть произвола... Все во власти жизни, а у жизни есть корни...
— Корни — это память? — спросил отец Петр.
— Да, память, — ответил Кравцов. — И еще: кровь...
Анна потуже завернулась в шаль, спрятав в нее и руки, — близился тот час, когда нагретая за день земля остывает и студеность снегового Кавказа полонит степь.
— Как понять «кровь»? — спросила Анна. — Не этот ли овраг немцы обратили в здешнюю голгофу?
— И этот...
Они поднялись еще выше, и овраг стал виден из конца в конец, а с ним и нещедрая россыпь огней в конце оврага.
— Дорогу тянут... ночью?..
— Да, последние сто метров... к воскресенью.
Она вдруг вспомнила заутреню:
— Я так понимаю: черные платки — это все еще скорбь по погибшим, так? Даже странно: есть дорога для скорби, а людей мало... Так, Петр?..
Он молчал, подняв худые плечи, — когда ему холодно, они странно заостряются.
— Нет болезни гибельнее, чем апатия...
— Апатия к чему, простите? — спросил Михаил.
Отец Петр задвигал плечами — позволяло бы положение, пожалуй, побежал.
— Апатия к тому, что есть... идеал человеческий, память... Когда отец Федор возглашает, что только вера и способна победить апатию, с ним нельзя не согласиться...
Кравцов смолчал, что немало смутило отца Петра.
— Вчера мне рассказал один учитель, что Нестерова звали тут «Шиповником» — за колючесть, разумеется. — У Разуневского явилось желание поговорить об ином — Нестеров давал такую возможность. — Тут образовался у него круг учеников, он учил их портрету... Говорят, был желчен и диковинно требователен. Когда ученики явились домой, по существу не принял: «Незаконченных работ не показываю!» В мастерской стояли четыре работы, прикрытые мокрыми холстами, — ни одну из них даже не приоткрыл. Когда уезжал, запретил ученикам являться на вокзал, но они, конечно, пришли. Ничего не скажешь: шиповник!..
— Да не переложил ли этот ваш учитель красок в усердии? — спросил Михаил.
— Непохоже на него, да тут все похоже на правду, не так ли?
— Кроме одного...
— Да, Михаил Иванович...
— Когда я думаю об этой поре в жизни Нестерова, у меня есть своя концепция, Петр Николаевич, — произнес Михаил и взглянул на Анну: как приметил Кравцов, она была небезучастна к этому их спору, с пытливым вниманием следя за его развитием. — Время-то, время-то было, ох как люто! — едва ли не воскликнул Михаил. — Только представьте: жил чоловек в монастырской тиши и благодати, писал «Пустынника» и «Отрока Варфоломея», одним словом, расположил свои владения если не на небесах, то ближе к ним, чем к земле, да нежданно-негаданно свалился в самую пучину огня. Только подумать: Кубань восемнадцатого года — свирепее представить нельзя!..
— Говорят, что он ходил на этюды и писал фрески в здешнем Николаевском соборе... а там мог быть тот же мотив, что в нестеровском «Отроке»...
— Может быть, писал фрески в Николаевском соборе, может быть... — Молчание то и дело вторгалось в их беседу — разговор складывался трудно. — Это тот случай, когда деникинцы увели за Уруп роту красных бойцов и положили там ее в несжатые хлеба, как в воду, — благо хлеба были по грудь и приняли, не колебнувшись, всю роту... Нестеров мог этого не знать, а мог и знать: это было при нем.
— Мог знать? — спросил отец Петр и разыскал глазами Анну, будто призывая вникнуть в серьезность диалога, какую он обрел теперь.
— Я так думаю: мог, — отозвался Кравцов.
— А вот почему? — спросил Разуневский.
Михаил понимал: в их разговорах о старом художнике пришло время сказать главное.
— Значит, «Шиповник»? — вопросил Михаил и не без труда поднял глаза на Разуневского. — Одна краска всегда опасна и в живописи, — улыбнулся он. — Есть мнение, что на Кубани Нестеров много болел, а работал мало... Быть может, это и так, хотя нельзя допустить, чтобы Нестеров не работал — второй толстовский портрет был написан у нас... Но не об этом речь. Три года, прожитые здесь, оставили свой след в сознании художника. Убежден, что здесь он увидел такое, что мог увидеть только здесь, много думал, многое понял...
— Спор, который начался в «Философах», продолжался? — спросил отец Петр.
— В какой-то мере, — сказал Михаил — мог ответить категоричнее, а избрал эту формулу: «В какой-то мере».
— Но почему Нестеров обратился к «Отроку Варфоломею»?.. Согласитесь, что без сильного религиозного чувства такого не напишешь, не так ли? Он был религиозен?