Волков был музыкантом, игравшим на всех инструментах, которые есть на свете и которых нет на свете. У нас он играл на тех инструментах, которых не было на свете: тростниковые и бамбуковые палочки, пищики акации, ложки и склянки, струны, натянутые между двумя корытами, тазами, ведрами. Вместе с тем Волков чем-то отпугивал Колю Почечкина: иногда бывал злым и раздраженным, и тогда Коля обходил его десятой дорогой.
(Дело в том, что у Волкова была странная и непонятная болезнь. Сильная депрессия, когда он был совершенно невменяем, чередовалась с невероятным возбуждением, когда он блистал остроумием и был наполнен настоящей творческой энергией. Говорили и другое, будто Волков был и есть запойный алкоголик и что его невменяемость и депрессия происходят оттого, что он напивается до полусмерти. Злые языки рассказывали, что и манера пить у него какая-то необычная: хвать стакан, другой, третий — и в сон часов на пять. Я лично этим злым рассказам не верил, поскольку никогда не видел, как пил Волков, и никогда не пахло от него спиртным, а, наоборот, несло иной раз таким приторным запахом, будто он полаптеки в себя вобрал, пребывая в своем депрессивном состоянии.)
А душа у него была вся в руках: притронется к чему-нибудь — все поет: кожа человеческая поет, дерево поет, железо поет. Вот так и сбил он в один миг по бедности нашей шумовой оркестр. А как он дирижировал! И не было в его движениях безвкусицы, и в звуках не было безвкусицы, и дети чуяли эту вольную талантливость маленького, худенького человечка — ну, щепка высохшая: говорят, его тонкая душа влюбилась в такое же чувствительное существо, как и сам Волков, а жена, узнав об увлеченности мужа, разгневалась и вышвырнула бедного музыканта в форточку, после чего он, яростно обидевшись, больше не вошел в свой дом, а попал к нам, в Новый Свет.
У Волкова была какая-то особенная страсть к сочинительству, в котором он оживлял все живое и неживое. Этим сказочным сочинительством он и притягивал детвору. В общении с нею раскрывал свои тайные мысли, порой и непонятные, и непосильные детскому восприятию.
Я всегда удивлялся людям, не утратившим детскости, людям, в груди которых билась андерсеновская потребность в поэтическом выражении себя. С Волковым у меня сразу получился и полный контакт, и в чем-то полная разобщенность. О разобщенности я потом расскажу, а о существе контактов сейчас. Волков был творческим человеком и умел в детях различать и развивать творческие начала.
Волков ратовал за детское сочинительство:
— Свободное творчество — синоним не только оригинального склада мышления, то есть способности ломать привычные рамки накопленного опыта, но и синоним нравственной силы, гарантирующей свободное развитие каждого. Наша цель не только отогреть такое дитя, как Коля Почечкин, но и научить его созидать новые формы общения. Я с величайшим наслаждением наблюдаю, как у того же Коли вырабатывается потребность в универсальности, то есть потребность во всестороннем развитии себя как личности.
И вот здесь-то я признаюсь, быть может, в самом главном. Дело в том, что у меня с Волковым с самого начала пошло некоторое внутреннее состязание. Я занимался живописью, и Волков занимался ею. Я вел кружок искусства и сочинительства, и Волков вел аналогичный кружок. Я не могу сказать, что все то, что делал Волков, выглядело лучше того, что делал я. Но я как ответственный за воспитательную часть всячески поощрял в других творческие начала. Я постоянно стушевывался, говоря: «У вас гениально! Неповторимо!» Иной раз я приписывал другим, тому же Волкову, свои открытия и свои достоинства. Подчеркивал: «Это вы придумали! Это ваш метод». И Волков ни разу не сказал: «Да нет же — это ваша идея…» И вот когда я увидел, что все свое исконно кровное я этак запросто раздал и другие это присвоили, мне стало досадно. Досадно оттого, что никто из моих коллег не сказал хотя бы так: «Полно, это наше общее…» В чем же состоит мое признание? Только в одном: на каком-то этапе во мне (да и в других, я это приметил) стала рождаться зависть. Я пытался перебороть ее, убедить себя в том, что нет же никакой разницы в том, кто что открыл: главное в том, что у нас благодаря общим усилиям утверждалась в среде детей подлинная нравственность, развивалось подлинное самоуправление. Впрочем, и это не совсем так. Наша отрицательность (зависть, честолюбие, игнорирование других и пр.) позднее сказалась и на детском коллективе. Я об этом расскажу дальше. А сейчас снова вернусь к Волкову, которого я все же любил. Любил главным образом за то, что он с одинаковым наслаждением занимался детским творчеством и пробуждением у детей нравственных начал.
Рядом с ним и Слава Деревянко, и Саша Злыдень, и все ребята светлели. Получалось, что творчество для него не самоцель, а лишь средство утверждения нравственности.