Знаменательно, что празднование дня рождения Пушкина пришлось в такое время, когда в другой стороне Европы, в тихой столице Голландии, занимается пока еще очень слабая заря осуществления этой возвышенной надежды [94]. Нужды нет, что небо над лучами этой зари еще покрыто облаками своекорыстного, жестокосердого упорства, недоразумений и неискренности. Достаточно, что лучи эти уже блеснули...
Раз занялась заря - солнце взойдет непременно! Таков закон физической природы, - таков и закон природы нравственной. Пускай же и в этом отношении наш поэт, восторженно восклицавший: "Ты, солнце святое, - гори!" [95] окажется пророком...
.
.
IV
.
.
В нравственно-житейскую формулу Пушкина входила очень трудно исполнимая часть: "Роптанью не внимать толпы непросвещенной". Сам поэт находил, что "конечно, презирать не трудно отдельно каждого глупца.., - но что чудно! всех вместе презирать и трудно"
... Ему тяжело жилось в современном ему обществе, где приходилось нести свою любовь к правде, свое "роптанье вечное души" в бездушную среду "злых без ума, без гордости спесивых", влачащих скуку, "как скованный невольник мертвеца", и отдыхающих на чувстве недоброжелательства и на виртуозной клевете по отношению ко всякому, кто умственно или нравственно возвышается над их уровнем. В то время, когда поэту казалось невозможным считать, что "добро, законы, любовь к отечеству, права - лишь только звучные слова", ему же приходилось, в письме к Чаадаеву, с душевной болью отмечать у нас "отсутствие общественного мнения, равнодушие к долгу, правосудию и правде", благодаря чему создаются такие условия жизни, при которых отдельные личности, - как писал он князю Вяземскому, - "у нас не зреют, - а сохнут иль гниют" [96].
Глубокое отвращение к этой среде, обнимавшей его со всех сторон, почти во всех проявлениях тогдашней скудной общественной жизни, - жило в душе Пушкина. "Подите прочь! Какое дело поэту мирному до вас!" - говорил он людям этой среды, считая их входящими в состав "толпы" и вовсе не обозначая этим именем народа, в презрении к которому его силились упрекнуть умышленно не хотевшие его понимать люди. Вся творческая его жизнь, посвященная духовному служению народу, громко вопиет против такого обвинения! Не мог презирать народ тот, который написал: "Льстец скажет - презирай народ!". Под толпою он разумел все низменное, к какому бы слою общества оно ни принадлежало, - всех, читающих жадно мемуары и записки выдающихся людей, с целью найти щекотливые разоблачения или признания - и в низости своей радующихся унижению высокого, слабостям могучего потому, что "он мал и мерзок, как мы"! - "Врете, подлецы! восклицает Пушкин - он и мал, и мерзок, но не так, как вы - иначе!" [97].
Есть, однако, большая разница между теоретическим отрицанием и практическим отречением. Оценивая эту толпу по достоинству, признавая, что "достойны равного презренья - ее тщеславная любовь и лицемерные гоненья", Пушкин, казалось бы, логически должен был дойти до неуязвимости по отношению к ней. Но в действительности, среди житейских условий, в которые он был почти безвыходно поставлен, его душа, доверчивая и нежная, была открыта злобному шипению и изощренным надругательствам светской толпы. Восприимчивая натура поэта и его чуткое чувство собственного достоинства открывали этой "хладной" толпе возможность постоянно наносить его сердцу "неотразимые обиды" [98] клеветническими легендами, построенными на вымыслах, направленных именно на оскорбление его человеческого достоинства, - доводить Пушкина до мыслей о самоубийстве и о просьбе о ссылке в Сибирь или заточении в крепости [99].
Едва ли может подлежать сомнению, что император Николай Павлович по-своему ценил поэтический дар Пушкина. Он, по прекрасному выражению последнего, "почтил его вдохновение и освободил его мысль" [100], - и записки Смирновой, помимо различных других данных, содержат в себе интересные указания на сочувственное и внимательное отношение государя к великому русскому поэту [101]. Возвышенная душа Пушкина не стыдилась чувства благодарности и умела его испытывать, тем более, что, руководясь своим светлым умом и любовью к правде, он умел отделять хорошие намерения русского царя от практического их осуществления после того, как они прошли сквозь враждебную поэту среду лукавых советников и исполнителей.