"Могут ли оставаться спокойными честное сердце и возвышенный ум, чувствуя, что они ненавидимы, когда хотелось бы пользоваться заслуженною любовью, - и внимая вокруг себя тонкий свист клеветы, змеи, ползущей во тьме, так что нет возможно" сти поразить ее!?"
Такая именно клевета, направленная на Пушкина, вползла в семейную жизнь его и обвилась вокруг него нерасторжимым кольцом. Отравляя его сердце, смущая его ум, она предала его тяжким мукам подавленною го гнева и сознания своей беспомощности против грязного вторжения праздного злоречия в "святая святых" его души. Разорвать это кольцо и - вернуть необходимое спокойствие мог бы один лишь отъезд из Петербурга и связанные с этим новые впечатления. Его манили Рим, Византия и Иерусалим, - о которых он хотел бы написать поэму, - он порывался даже в далекий Китай [110], но человек [111], коварной и лицемерной "дружбе" которого был, к несчастью, поручен государем России ее первый поэт, держал его, как Прометея, прикованным к серой и холодной петербургской скале и предоставлял коршунам злорадно терзать то сердце, о котором уже сам Пушкин говорил: "Пора! Пора! Покоя сердце просит!" [112].
Нечистые руки вооружили против него клеветническое перо, и участь его была решена. Развязка не могла быть иною. Пушкин был слишком цельною натурою, чтобы продолжать жить в сумерках подвергнутого сомнению семейного счастья, чтобы примириться с положением, которое могло казаться двусмысленным. Он принадлежал к людям, следующим совету французского мыслителя: "On traverse une position equivoque - on ne reste pas dedans" ( из двусмысленного положения выходят - в нем не остаются (франц.)) По условиям современной ему общественной жизни поединок был, к сожалению, единственным выходом такого рода. Те, которые осуждают Пушкина за это и желали бы видеть его "не мячиком предрассуждений", по-видимому, не представляют себе ясно последующей картины жизни "мужа чести и ума", малодушно затыкающего себе уши среди возрастающего наглого презрения общества, вырваться из которого по первому желанию зависело не от него. Но и тут нравственный образ Пушкина ярко вспыхнул в последний раз. Угасая, он не разделил скорби Кочубея, которому пришлось "смерти кинуться в объятья, не завещая никому вражды к злодею своему" [113], и потребовал от своего друга и секунданта Данзаса обещания не мстить Дантесу, прощенному умирающим [114].
.
.
V
.
.
Вдумчиво касаясь общественных язв и раскрывая их, Пушкин искал и исцеления их. Он сознавал, что не только карающего, но и созидающего закона для этого недостаточно. Необходимо свободное развитие духовных сил народа путем общественного воспитания и истинного просвещения. Отсутствие воспитания доли, ума, характера всегда служит корнем многих зол в жизни личной; отсутствие просвещения народа - источник зла в жизни государственной. Лишь лукавый льстец, по словам поэта, может говорить, что "просвещенья плод - разврат и некий дух мятежный" [115].
Напрасно относить какие бы то ни было людские безумства к избытку просвещения. Напротив, одно просвещение способно оградить от общественных бедствий, - думал Пушкин, - и ссылался на многозначительные слова манифеста 1826 года о гибельном влиянии не просвещения, а праздности ума, более вредной, чем праздность телесных сил [116].
Эта праздность ума и то, что "мы все учились понемногу - чему-нибудь и как-нибудь", т. е. без всякой системы и определенной цели, смущали, его, так как, не давая прочных основ для житейского труда, ложились в основу "тоскующей лени", для которой так часто единственным занятием в безделье "жизни праздной, как песнь рабов однообразной", являются карты - "однообразная семья - все праздной скуки сыновья". Еще более, чем несовершенство законов или отчужденность их от жизни, пугали его "сгущенная тьма предрассуждений" и поддерживающий ее "невежества губительный позор", не только кладущий постыдную тень на общество, мирящееся с ним, но зачастую и ведущий его к гибели. Отсюда удивление Пушкина пред Ломоносовым, этим "единым самобытным сподвижником просвещения между Петром и Екатериною II", - отсюда его восхищение Петром, "самодержавною рукою смело сеявшим просвещенье"; - отсюда увлекающая его картина торжества, когда "раздался в честь науки песен хор и пушек гром!" [117].
Смерть рано похитила Пушкина. Он разделил судьбу Рафаэля и Байрона, тоже скончавшихся на 37 году жизни. Он только больше их выстрадал, прежде чем сомкнул глаза навеки. Страдальческая кончина его почти обрадовала тех, кого он называл толпою, - повергла в глубокую скорбь тех, кто понимал, чего лишилась Россия в Пушкине. Вот как описывал мне в 1880 году, в одну из долгих вечерних прогулок по морскому берегу в Дуббельне, впечатление, произведенное на него смертью Пушкина, покойный Иван Александрович Гончаров: