Он стремительно произвел на подоконнике рокировку пачки «Беломора» и коричневого яблочного огрызка, пробормотал «Ordnung muss sein» и залопотал-залопотал-залопотал уже полную околесицу.
– А? – переспросил я снова.
– Ничего, Лева, ровным счетом ничего. Сотрясение воздуха.
Вот и все.
Свидетелем дальнейшего не был никто. Но кому, как не мне, предложить современникам и потомкам свою версию произошедшего в эти считанные минуты и описать всю драматичную последовательность оставшихся мгновений. Думаю, что сумею обойтись без чрезмерной отсебятины.
Жаль, наш брат, литератор, не волен живописать два одновременных события зараз, как справедливо заметил коллега Лессинг. А то бы зрелище получилось впечатляющее. Но можно вообразить два экрана или один, поделенный надвое. Скажем, на левой части полотна – крупным планом Чиграшов в своей комнате, на правой – я, Левушка-лапушка, поспешаю к монументу комедиографа. 16 часов 55 минут. По-летнему тепло, люди потянулись со службы.
Чиграшов запирает за мною дверь, выпивает у себя в комнате, присев на край табурета, стакан водки, щелчком посылает папиросу из пачки, с чувством, с толком, с расстановкой затягивается полной грудью, внезапно раздумывает курить и прилежно плющит едва начатую «Беломорину» о дно стеклянной пепельницы, выдвигает ящик стола и достает что-то (камера наплывает), оказавшееся пятизарядным дамским револьвером, засовывает дуло себе в рот, стискивает железо зубами и стреляет на счет три.
В это же время на соседнем экране я жду Аню. Жду очень долго, пока совсем не смеркается. Но она не приходит, чтобы не прийти на свидания со мной уже никогда. С недавних пор это можно сказать с полной определенностью. Отныне даже тешившее меня без малого тридцать лет никчемное упование на счастливую случайность, допустим: столкнуться с Аней лицом к лицу где-нибудь в нашем городе («Как, Лева, жизнь?» – «Спасибо, не задалась».) – исключается категорически, потому что Аня умерла три месяца как.
III
Слова с лязгом смыкались, точно оголодавшие друг без друга магниты. Оторопь восторга брала сразу, со скоростью чтения с листа и быстрее осмысления и осмысленного одобрения – как отдача при меткой стрельбе, когда приклад поддакивает в плечо, знаменуя попадание в «яблочко», а стрелок еще не выпрямился, чтобы оценивающе сощуриться на мишень. Строфы разряжались значением – и прямым, и иносказательным – во всех направлениях одновременно, как нечаянно сложившийся магический кроссворд, образуя даль с проблеском истины в перспективе. Вылущивание «удач», «находок» и прочее крохоборство исключалось – эти понятия принадлежали какому-то другому смиренному роду и ряду; здесь же давало о себе знать что-то из ряда вон выходящее, и ум заходил за разум от роскоши и дармовщины. Автор умудрялся сплавить вниз по течению стиха такое количество страсти, что, как правило, в предпоследней строфе образовывались нагромождения чувств, словесные торосы, приводившие к перенапряжению лирического начала, и, наконец, препятствие уступало напору речи, и она вырывалась на волю, вызывая головокружение свободы и внезапное облегчение. Бухгалтерия и поэтический размах сочетались на замусоленных страницах в таких пропорциях, что вывести формулу этой скрупулезно вычисленной сумятицы взялся бы разве что беззаботный болван с ученой степенью. Все слова жили, как впервые, отчего складывалось впечатление, что автор обходится без тусклых разночинно-служебных частей речи – сплошь словарной гвардией. Школьные размеры присваивались до неузнаваемости. И только задним числом становилось ясно, что это всего лишь хорей, только лишь анапест – та-та-та’.
Криворотов слепо отложил в сторону очередной машинописный лист с прививкой ржавой скрепки в левом верхнем углу.
Сочинитель не упускал случая отозваться о себе самом с холодным пренебрежением, что могло бы восприниматься, как кокетство, если бы не было искренней несусветной гордыней. И общий тон дюжине стихотворений задавала гремучая смесь чистоты, трепета, вульгарности, подростковой застенчивости перед наваждением писательства.
В оцепенении и недоумении Криворотову почудилось, что стихи набраны особым каким-то шрифтом. Да нет – копия как копия, причем даже не первая, скорее всего, и не вторая. И все это вместе взятое – травмирующее, производившее затруднение в груди и побуждавшее учащенно сглатывать – не было целью сочинения, а единственно следствием того, что автором рукописи был не имярек, пусть тот же Лева, а человек, видевший вещи в свете своих противо – или сверхъестественных способностей.