– Ну хорошо: могло быть в пушку – на ваше счастье до дела не дошло. Вы ведь там, дражайший, очень интересные показания подмахнули. Будем поднимать протоколы, вздымать архивную пыль?
– Никак шантаж? Мило. А то вы не видели,
– Вот и я о том же. Надо было прочесть, милейший, а не рваться любой ценой прочь из застенков зловещего замка Иф. Что-то меня на Дюма сегодня повело, видать, к дождю. Снимемте, Лев Васильевич, белые фраки, мы выросли из них, в подмышках жмет, и не на людей они вовсе пошиты. Будьте проще, как в Марьиной роще! Нам эта спесь и пышность романтическая – что корове седло, оставим ее Чиграшову. Оба мы с вами не гении, оба хороши… Но до каких времен Бог дожить сподобил, уж не знаю, к добру или к худу! Ведь какие пророки пророчили – а события, хоть ты тресни, развиваются по стиляге Ваське Аксенову, свистопляска да и только! – сказал он чуть ли не с грустью.
– Амико! – вдруг окликнул Никитин спешившего мимо официанта и жестами попросил того сфотографировать нас за кофе. Официанту подобные просьбы были не внове, и, улучив момент, когда вспышка никитинской «мыльницы» часто замигала, мой жовиальный соотечественник вдруг по-свойски приобнял меня.
– Извините за вольность, – пробормотал он смущенно, – сентиментален стал с годами донельзя, слезы близко. Ну, «добрых мыслей, благих начинаний», – как сказано в романе, который мы с вами черт-те сколько лет назад пробовали слабыми своими силенками, топорно, но с жаром, инсценировать. А мне, старому подкаблучнику, еще в кожгалантерею – у моих баб не забалуешь.
И уже с середины площади он обернулся, сделал шутовской книксен и крикнул:
– И пани Вышневецкой – мой нижайший, с кисточкой!
А вскоре и «пани Вышневецкая» объявилась и бдительно пасла меня оставшиеся двое суток вплоть до моего отлета восвояси.
Уже в самолете Никитин без церемоний подсел ко мне на свободное «место для курящих», извлек из фирменного пакета «Duty free» фляжку «Смирновской», и мы, слово за слово, уговорили ее, родимую, под аэрофлотовскую шоколадку. Я сидел, как именинник: на свободном кресле возле иллюминатора красовался Аринин презент, старинная моя мечта – кожаный портфель ценою в месячный российский заработок ведущего чиграшововеда.
– Вещь! – одобрил Никитин мою обнову. – Нас с вами переживет, вечная вещь!
Он ошибался.
В прошлую пятницу на широкую ногу, с осетровыми и ананасами, во вновь отреставрированном ампирном особняке чествовали очередную модную бездарь – писательницу с немигающим взглядом рептилии и девственно грязными, как у старой куклы, патлами, зловещую кокетку неопределенного возраста, помавающую длинным мундштуком в короткопалой пятерне. От одной мысли, что кого-нибудь когда-нибудь угораздило делить с чаровницей ложе, меня передернуло, и я подошел к ней облобызаться и поздравить с заслуженным триумфом. Она как раз закончила давать интервью для программы телевизионных новостей и теперь обменивалась репликами с помятой позавчерашней знаменитостью – бритым наголо прозаиком в шейном платке, заискивающим перед хамоватой сегодняшней звездой; а на них двоих, учащенно сглатывая и почтительно соблюдая дистанцию, пялились звезды восходящие, послезавтрашние. И я подумал, что мой удел, как он ни подозрителен, еще не худшее из…
Умеренный переполох в артистической элите произвела написанная нахрапистой бабенкой «Опись сущего». Сочинение, по заверениям шарлатанов-экспертов, с глубочайшим подтекстом и обширными культурными коннотациями. В сверкающем вестибюле продавался с лотка (а мне, неотразимому, достался за так, с автографом и смачной бизешкой в придачу) только-только отпечатанный в Финляндии фолиант – на мелованой бумаге, с угольно-черным обрезом, шелковой закладкой и распаляющими ни к селу, ни к городу репродукциями Бальтюса, проложенными папиросной бумагой. (Чиграшова печатают – когда печатают – в какой-нибудь зачуханной типографии, с косыми полями и в переплете, содержимое которого выскальзывает на пол уже через неделю. И на том спасибо.) Писанина модного автора самым отдаленным и рабски-обезьяньим образом соотносится с былыми литературными причудами отсутствующего Шапиро. Но озаренные вдохновеньем первооткрывателя, смыслом и обаянием «птичьи базары» Додика отличаются от манерной галиматьи виновницы торжества, как живое от мертвого. Я попросил слова четвертым по счету и в конце куртуазного и ложно-многозначительного тоста ввернул (уместный аккорд) цитату из моего подопечного – noblesse oblige.