«Мода на белую фронду породит самодеятельный новодел под белогвардейщину – песню аж про двух ваших благородий, поручика Голицына и корнета Оболенского. За распевание в компаниях „в комнатах наших сидят комиссары и девочек наших ведут в кабинет“ никого по комсомольской линии не привлекают».
В самом ли деле Парфенов не просто составил из дорогих архивных фотографий и остроумных подписей-миниатюр альбом, где Чебурашка оказался рядом с Косыгиным, а придумал новый способ писать историю? Пожалуй, да – по крайней мере если вы готовы согласиться с тем, что история может служить предметом для иронии и что историку не обязательно следует быть дидактичным. Что касается глянцевого духа, очевидно витающего над этой книгой, то этот эффект связан не с поверхностностью автора контента, а напротив, с перфекционизмом писателя; Парфенов трудоголик и тратит много времени на шлифовку своих текстов; они поэтому блестят. И хотя ряд Нестор-Татищев-Карамзин-Ключевский-Парфенов кажется несколько шокирующим, но, в сущности, почему бы нет: в конце концов, а на какой еще тумбочке вы хотите видеть человека, который изобрел новый жанр историографии?
Рустам Рахматуллин
«Две Москвы. Метафизика столицы»
(третья премия Большая книга-2008)
«АСТ», Москва
«Гибель Муму есть случай символический, поскольку совершилась жертва, и жертва любовная. Герасим жертвует любовью дважды: утопление собаки есть метафора его отказа от Татьяны. Не так ли москвичи пожертвовали городом в 1812 году?» Эк куда хватил, отец мой! – хлопаешь себя по ляжкам, и, похоже, это именно та реакция, которой добивается от своего читателя архитектурный критик и краевед-энтузиаст Рустам Рахматуллин (р. 1966), в чьей коллекции эссе «Две Москвы» обнаруживаются сотни не менее экстравагантных утверждений.
«Автор попытался посмотреть на Москву как на воплощение Божественного замысла, чуда его проявления». Постороннему глазу Москва может показаться хаотической, но на самом деле – экскурсовод настраивает арфу, и глаза его мутнеют – в Москве все неслучайно. «Полагать, что зодчие вокзалов воплотили средокрестие Москвы совсем уж бессознательно, – обратите внимание на характер лексики и синтаксиса, – значит не только превозносить идею города, способную являться и в моделях, но и принижать людей, способных проявлять ее».
Смысл возникновения Москвы именно на этом месте и именно в таком виде обусловлен не экономическими или военными обстоятельствами, но – прежде всего – мистикой истории. Москва – Третий Рим, сакральный город; живая, творящаяся на протяжении многих веков мистерия; пространство, плотно застроенное символическими объектами, и количество смыслов, скрытых в этих символах, стремится к бесконечности; раз за разом реальные исторические персонажи, а с ними и литературные, реализуют один и тот же инвариант. «Москва – Петушки», «Слово о полку Игореве» и «Путешествие из Петербурга в Москву» – это все, в высшем смысле, один и тот же текст. Веничка, стремящийся к Курскому вокзалу, есть, некоторым образом, версия Петра Первого, едущего к Анне Монс в Лефортово; и когда изыскатель, раскочегарившись, вопрошает: «Возможно ли установить тайное имя монумента, именованного Достоевским?» – уже ясно, что да, возможно, только рот пошире разевай да слушай.
Эзотерический смысл общеизвестных построек, мифологические и литературные параллели, история России, прослеженная сквозь призму московской топографии, – все это чертовски интересно; и Рахматуллин неординарный и, несомненно, одаренный воображением эссеист, однако есть в его готовности выстраивать невероятно затейливые генеалогии достаточно простых объектов и явлений нечто гоголевское; так почтмейстер Шпекин, истолковывая фигуру Чичикова, додумался до того, что тот на самом деле – капитан Копейкин, и даже инвалидность его не смутила: в Англии-де изобрели деревянные ноги, которые при одном прикосновении к пружинке уносили человека бог знает в какие места.
Эти же ноги (разработанные не в Англии, а в мастерской писателя Владимира Микушевича, чей малоизвестный великий роман «Воскресение в Третьем Риме» – матрица эссеистики Рахматуллина) несут и автора; известное смущение вызывает то обстоятельство, что, транслируя свои остроумные гипотезы, Рахматуллин предельно серьезен и очень редко пользуется такими словами, как «вероятно», «не исключено», «возможно». Он точно знает – и вещает, глаголет, выносит вердикты; пожалуй, иногда интонацию автора можно охарактеризовать как экзальтированную. Во всей книге нет не то что ни единой шутки – ни капли иронии нет: Третий Рим все-таки, это вам не у пронькиных. Автор безапелляционно требует верить себе на слово или убираться вон; и не зря профессор искусствоведения Алленов осторожно замечает в предисловии, что у Рахматуллина «на месте аргумента часто оказывается образ»; беда не в том, что образ, а в том – что на месте аргумента.