Нуреев сразу понял: его карьере конец. «Я отлично понимаю, о каком концерте вы говорите», – вскричал он. «Нет, нет, ты присоединишься к нам в Лондоне через пару дней», – начал уверять его Сергеев. Но Рудольф уже знал цену пустым обещаниям. Сердце когтями стиснуло отчаяние: его не только никогда больше не выпустят за границу, но и могут отослать обратно в Уфу. Или, хуже того, на какую-нибудь северную окраину, где он будет томиться в забвении. Нурееву хотелось покончить с собой. Скользнув взглядом по зоне посадки, он заметил Сергеева, переговаривавшегося о чем-то с Коркиным. Это они виноваты в его неожиданном отзыве в Москву!
«Меня высылают обратно в Москву, – торопливо шепнул Рудольф Лакотту. – Я не еду в Лондон. Для меня все пропало. Меня отправят в захудалую провинциальную труппу, и на этом моя карьера закончится. Помоги, помоги мне, я хочу остаться!» С этими словами Рудольф достал серебряный ножичек, который Лакотт подарил ему в качестве сувенира на прощанье. «Если ты мне не поможешь, я себя убью!» – весь дрожа, пробормотал танцовщик.
Лакотт схватил переводчика и бросился к Сергееву. «Если вы отправляете Рудольфа назад из-за того, что он общался со мной и моими друзьями, то уверяю вас – он не говорил ничего плохого ни о вас, ни о своей стране. Мы разговаривали только о танце. Я подпишу все, что угодно. Пожалуйста, не наказывайте его!»
Взмахом руки Сергеев перебил Лакотта: «Его никто не наказывает. И с вами это не связано. Его мать больна, и ему надо вернуться на несколько дней, а потом он снова присоединится к нам в Лондоне, вот увидите».
Лакотт не знал, кому верить. Вокруг уже начали кружить агенты КГБ, и Лакотт почувствовал себя беспомощным: он ничего не мог сделать. Он передал слова Сергеева Рудольфу. Тот заметался, на глазах выступили слезы. «Не слушай их. Все кончено. Ты должен мне помочь!» – взмолился танцовщик.
Отчаяние Нуреева не укрылось от других артистов. Но поговорить с ним подошли только Ирина Колпакова, Ирина Зубковская и Алла Осипенко. «Меня отсылают обратно в Москву!» – сказал он им. Балерины расплакались и стали уговаривать его подчиниться. Они пообещали подать протест в советское посольство в Лондоне и потребовать его возвращения в гастрольную труппу. Абсурдные, бесполезные посулы… «Мы все были в шоке, – вспоминала Колпакова. – Мы говорили ему: “Не волнуйся, все будет хорошо”, но, конечно же, сознавали, что ничего хорошего уже не будет. Мы все понимали: происходило что-то непоправимое». Осипенко испугалась, как бы Нуреев не сделал с собой чего-нибудь: «Не делай глупостей! Возвращайся в Москву!» Встретившись с ней глазами, Рудольф вскинул руки со скрещенными пальцами – знак, понятный им всем. Классический жест «небо в клеточку», означавший тюрьму и точку в карьере.
Стрижевский уже поторапливал оставшихся артистов к выходу на посадку. Вот скрылись из виду Сергеев с Дудинской. А люди в штатском начали подталкивать к выходу на взлетную полосу трех балерин. Колпакова с Зубковской даже не посмели оглянуться. Но Осипенко, услышав за спиной плач Нуреева, обернулась. Рудольф бился лбом о стену – жуткая сцена, преследовавшая потом Аллу много лет. Кто-то закричал, чтобы она не останавливалась. А уже через несколько секунд – так ей показалось, по крайней мере, – она уже сидела в самолете, и работники аэропорта откатывали от него трап.
Безотчетно Алла воззвала о помощи к Коркину, сидевшему в первом ряду. «Георгий Михайлович, Рудик в ужасном состоянии! Сделайте хоть что-нибудь! Высадите меня из самолета, скажите ему, что мы вместе полетим в Москву на правительственный концерт. Вы же знаете Нуреева! Он непредсказуем. Он что-нибудь сделает с собой…» Осипенко не задумывалась над своими словами. Парижский успех сблизил ее с партнером; она узнала его лучше, и теперь боялась одного: как бы он не покончил с собой. Алла надеялась, что предложение вернуться вместе успокоит Рудольфа, и он полетит с ней в Москву выступать на концерте. А затем они присоединятся к артистам в Лондоне. И в то же время она, как и все остальные в самолете, сознавала: этого не случится. Как только Нуреев окажется дома, он навсегда станет невыездным. Что могло бы его спасти – никто из артистов даже не представлял. Таких прецедентов раньше не было. Единственные «предатели родины», о которых им доводилось до этого слышать, были политиками.
Коркин выслушал страстную мольбу Осипенко с каменным лицом. «Я сделал все, что мог, – с усталым смирением вымолвил он. – Больше я ничего не могу поделать».
И больше никто не сказал в защиту Рудольфа ни слова. «В самолете повисла гробовая тишина, – вспоминала через тридцать четыре года Осипенко картину, неизгладимо запечатлевшуюся в ее памяти. – Никто не разговаривал. Никто не выпивал. Никто не мог ничего делать. А это был мой день рождения. В тот день мне исполнилось двадцать девять. Даже сейчас при воспоминании об этом у меня по коже пробегают мурашки».