Во-первых, кажущееся нам таким естественным представление, что изобразительная программа погребений должна быть связана со смертью и загробной жизнью, – односторонний, подкрепленный прежде всего христианскими обычаями постулат. Еще Гёте отмечал как парадокс, что греки и римляне украшали погребения сюжетами живого быта. Современная наука убедительно показала, что изображения в античных захоронениях отражают прежде всего общественный статус, основные ценности и жизненный уклад покойного. Среди сюжетов порой встречаются и сцены погребения как одного из принятых в обществе ритуалов, однако трансцендентальная метафорика или символы мистериальной эсхатологии отсутствуют практически полностью.
Во-вторых, интерпретация античных захоронений в духе мистериальных религий лишь в очень небольшой степени находит подтверждение в письменных источниках. Это относится и к предполагаемым метафорам, таким как «море смерти». Конечно, это можно объяснить тем, что содержание мистерий держалось в глубокой тайне и потому не разглашается в источниках. Но это не делает аргументацию менее расплывчатой. Конкретные детали, как правило, не обсуждаются вовсе, например, разумно ли толковать одиночную вышку как изображение Геркулесовых столпов или врат Аида? И зачем этим мифическим сооружениям трамплин? А главное: подходит ли прыжок с вышки вниз головой, да еще такой уверенно-изящный, предполагающий долгую тренировку, – для символического переселения в иной мир?
Поэтому, в-третьих, уместно сделать шаг назад и задаться вопросом, почему этот тип интерпретаций обладает такой притягательностью. Ответ на него оказывается неоднозначным. С одной стороны, тот идеал классической Греции, ее рациональной, жизнеутверждающей культуры, который воспевали Винкельман, Гёте и Шиллер, был поколеблен еще в XIX веке Якобом Буркхардтом, Иоганном Якобом Бахофеном и Фридрихом Ницше, показавшими темную, экстатическую, иррациональную, тяготеющую к смерти сторону греческой души. Веком позже Вальтер Буркерт выделил в греческой религии не только кровожадность, но и мистицизм. Этот подход и по сей день не потерял своего значения как противовес абсолютизации греческого просвещения. В этом смысле исследовательский интерес к мистериям, эсхатологии и символам вполне законен.
С другой стороны, здесь проявляется, на мой взгляд, специфическое жизнеощущение современности, которое не только затуманивает взгляд историка на прошлое, но и является тревожным симптомом для сегодняшнего дня. Одна из составляющих этого настроя – презрение к реальной жизни. Проявления нормальной человеческой жизнедеятельности – например, настоящий, не воображаемый прыжок в воду – воспринимаются при таком подходе как «быт», случайный, банальный, лишенный «глубины» и «смысла», тогда как «глубокое», приподнятое над бытом значение приписывается лишь символическим действиям. Кроме того, здесь проявляется тяга к интровертному мистицизму: отказ от социальных практик реальной жизни в пользу надежд на загробное блаженство. И наконец, в-третьих, обе эти тенденции соединяются с поисками собственной идентичности: религия предстает заповедником местной южноиталийской культуры, противостоящей остальному миру. Во всем этом опознаются современные модели социальной и культурной самоидентификации, вызывающие определенное беспокойство.
Но, возвращаясь к росписям: не слишком ли они земны и полнокровны и для метафор загробного мира? Свойственна ли метафоре подобная эротическая чувственность? Может ли тяга к потустороннему воплощаться в настолько реалистичном изображении спорта? И можно ли помыслить профессиональный спортивный прыжок без практики тренировок в реальной жизни? Клод Ланцман, с характерной для французского экзистенциализма жесткостью увидевший в этом прыжке пограничную ситуацию между уверенностью в своих физических силах и страхом погибнуть, тоже не задумывается в этой связи о надеждах на потусторонний мир и вечную жизнь. Похоже, стоит попытаться локализовать сюжеты фресок в реальной жизни. В отличие от символического прыжка в море загробного существования, для реальных прыжков в воду обнаруживается достаточно широкий спектр практик и представлений, засвидетельствованных в конкретных местах, конкретных изображениях, в мифах о сказочной старине и в свидетельствах о социальной жизни исторических обществ, для которых сцена из Гробницы ныряльщика может служить ярким художественным выражением.