Читаем О чем говорит писатель полностью

Кофе пить нельзя, потому что от него бывает язва; сигареты курить нельзя, потому что может быть рак; любить людей нельзя, потому что люди достойны презрения; радоваться, что живешь на свете, нельзя, потому что жизнь бессмысленна, да и быстротечна. Верить ничему нельзя, потому что все уже опровергнуто. Ждать радости от нового дня нельзя, потому что никто еще ее не дождался. Забыть о хромоте, о бронхите, о глохнущем ухе и слепнущем глазе нельзя, потому что они тут, с тобой, насмехаются и ждут не дождутся, как бы сделать из тебя развалину. Думать о веселом и смешном, вспоминать женщин и детей, рожденных им, нельзя, потому что где все это теперь, где все они теперь? Ничего нельзя, потому что все всегда плохо, — но только не для писателя, он никогда не поверит, его не убедишь, он будет твердить свое: «Сегодня — тот день», — не принимая ничего и никого всерьез, кроме этого самого дня, чистого, как неисписанный лист бумаги.

Итак, двенадцать часов назад он сел за стол, я сел за стол, кто-то сел за стол: шесть часов утра, Сан-Франциско еще погружен во мрак, по радио звучит «Ну-ка, мама, дай-ка бэби крекер»: и кто это сочиняет такие песни, и где эти ребята научились так петь?

Сегодня был тот день, я сел за стол именно потому, что все напрасно, безнадежно и бесполезно, я знал это, как тот финн на верхушке трамплина — его показали по телевизору во время IX зимней Олимпиады в Инсбруке, — сосредоточенный, голову опустил, так что комментатор даже спросил женщину, бывшую чемпионку по лыжам: «Он что, молится?» Как и финн, я знал, что пусть это неправильно, пусть это глупо, даже смешно, но нужно пуститься в погоню, настигнуть ту обезумевшую дразнящую рыжую лису — и тут он, я увидел, поднял голову, рванулся вперед я пошел. Вот он оторвался от площадки, сложился пополам, почти параллельно лыжам, и полетел туда, вниз, навстречу лучшему прыжку в мире. И я знал, как и он, что если это вообще возможно, сейчас самое время пробовать, и если я сломаю шею, тоже будет хорошо, потому что даже этого нельзя сделать, пока не попробуешь, пока не очутишься там, в этом проклятом голубом дерзании.

Как только я встал, я начал отсчитывать время издалека. От самого миллиона, ближе и ближе — восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один — старт.

И что?

Ничего. Попробую снова. Три, два, один — старт. Опять ничего. Опять сначала. Раз — старт. Ничего. Старт. Ничего.

В чем дело?

Разве это не тот день? Что случилось с тем днем?

Ну еще раз. Три, два, один — старт.

Опять ничего, может быть, лучше начать сначала, с миллиона — столько долларов, по мнению честолюбивых американских мальчишек, нужно зарабатывать за год или два до того, как ты станешь президентом. Чтобы сосчитать от миллиона, потребовался чуть ли не час, даже при том, что я часто перескакивал, и опять — ничего; похоже было, что пора выяснить, чья тут все-таки вина. На это ушло всего шестьдесят шесть сотых секунды: вина была моя. Я совершил ошибку, выбрав дурацкую профессию, к которой нельзя относиться серьезно. Мне надо было выбрать полезную профессию. Быть писателем неразумно, вредно для здоровья, как курение, — укорачивает жизнь.

Что же случилось с моим днем? Куда делось мое остроумие? А как же с теми писателями, о которых я никогда не забываю? Все ушло, как поет Ферлин Хаски.

Ушло так ушло, будем жить дальше. Наступит когда-нибудь и другой день. Я вышел из-за стола, так и оставив на нем машинку и стопку чистой бумаги, и поехал к морю. Я подъехал к берегу, там ни души, даже ни одного японца с удочкой. Я ходил, смотрел, слушал, подбирал камушки и кусочки дерева. И ничего. Идти по мягкому песку трудно, и я стал прихрамывать, в ухе снова зашумело, больной глаз застлало туманом; чайки кружились вокруг меня, опускаясь все ниже и ниже, словно ждали, что я брошу им что-нибудь, или словно я действительно был избранником судьбы, и они в виде ритуала чертили нимб над моей головой.

Я слонялся без дела целый день, во рту кислый привкус сигарет, оброс не меньше любого из битлов, погруженный в воспоминания о мертвых, а в моей памяти живых, все дальше и дальше. 1934, 1932, 1928, до бомбы, до войны, когда умели веселиться, когда не было смерти, когда мертвые еще не умерли и ты шел на чьи-нибудь похороны, думая: «А ведь это, наверное, любопытно». Затем, когда солнце начало садиться в море, я вернулся к своему кофе и сигаретам, к своему столу, машинке и стопке чистой бумаги, черт возьми, сегодня был тот день, но он так и не свершился. Я знал это наверняка, и никаких оправданий мне не было, виноват только я и никто другой, и вот он прошел мимо меня, тот самый день снова пролетел мимо.

Перейти на страницу:

Похожие книги