Не знал я тогда, что в кармане белого халата мама комкала похоронку на меня, которую почтальон вручил ей в тот момент, когда она вышла из дому, чтобы бежать ко мне…
И еще одна большая радость, которая ждала меня здесь, — в нашем госпитале на излечении оказался пулеметчик Федя Новиков, а в соседнем — стоматологическом — и Сережа Орлов. Тот самый, который телом своим прикрыл меня.
Федю Новикова мы считали уже мертвым, так что радость для меня была двойная, когда он вдруг, поддерживаемый медицинской сестрой, приковылял в мою палату и сказал, заикаясь:
— Вот они, подводнички, встретились…
Федю близким разрывом бомбы вышвырнуло из пулеметного гнезда, перевернуло в воздухе и так шмякнуло о землю, что у него кровь из ушей пошла. Когда мы подбежали к нему, он только вздрагивал изредка.
Постояли мы возле него, постояли и решили, что не жилец он больше на белом свете. Но в госпиталь отправили. И вот теперь Федя Новиков — заикающийся, но живой! — сидит рядом, держится за мою руку.
А от Орлова я узнал, что дня через три после того, как ранило меня, в батальоне осталось только четырнадцать человек. Тогда они и получили приказ отойти в наш глубокий тыл; будто бы — подводников возвращали на лодки.
И они ушли из окопов. И присели покурить где-то во втором эшелоне. Сюда и залетела вражеская мина.
Орлову осколок повредил нижнюю челюсть, а остальным досталось и того крепче.
В те дни на имя мамы пришло вот это письмо:
«Добрый день, товарищ Селянкина!
Простите, что мы не знаем вашего имени-отчества: все недосуг и некогда спрашивать было. Пишут вам боевые товарищи вашего сына, а нашего командира, матросы Копысов и Кашин. Вместе с ним мы воевали под Ленинградом, где он был ранен. Мы и сдали его в госпиталь. Ранен он не так чтобы очень, но ничего. Теперь мы не знаем, где он. Ежели вы знаете его адрес, то напишите ему от нас привет, и пусть скорее поправляется…»
Ранен не так чтобы очень, но ничего…
Только мои матросы могли написать так «дипломатично»!
Стал я выздоравливать, исчезла угроза смерти — появилось и окрепло одно неодолимое желание: только бы комиссия признала годным к продолжению военной службы, только бы снова попасть на фронт.
Где-то сразу после Октябрьского праздника, когда все мы, затаив дыхание, выслушали обе речи И. В. Сталина, каждому слову которого верили безоговорочно, меня вызвали на медицинскую комиссию. Волновался, пожалуй, больше, чем перед самым страшным государственным экзаменом. Так боялся, что забракуют, ноги в коленях ходуном ходили. Однако все обошлось — лучше не надо: дали месяц отпуска, после чего обязали явиться в военкомат, чтобы получить проездные документы для следования в Ленинград, к месту службы.
О чем еще можно было мечтать?
И вот я иду по улицам Перми. Чуть больше года минуло с момента моего последнего отпуска, но как многолюдны они стали! А зашел домой к друзьям, никого не застал: одни на фронте, другие днюют и ночуют на заводах.
Лишним я почувствовал себя в городе. Недели две еще пересиливал себя и сидел около мамы, а потом закинул за спину тощий вещевой мешок и зашагал в военкомат. Там нисколько не удивились моему досрочному появлению и после недолгих споров выписали все проездные документы до Ленинграда, чему я был несказанно рад. Потому рад, что для меня Ленинград был городом, который очень многое мне дал; я считал себя просто обязанным участвовать в его обороне.
Помню, каким я был растерянным, когда в августе 1937 года с фанерным чемоданчиком-баулом приехал в Ленинград.
Народищу! Трамваев! Автобусов и автомобилей!..
Только осмелился рискнуть и попытался пересечь автомобильный поток, чтобы спросить у постового милиционера, как добраться до училища, около меня остановился какой-то мужчина, спросил, кто я и зачем сюда приехал. А еще через несколько минут, придерживая за локоть, он провел меня к трамвайной остановке, втолкнул в нужный трамвай и громко сказал:
— Товарищи, этот молодой человек впервые в нашем городе, он едет в военно-морское училище.
Громко сказал и сразу же исчез. Но моментально кто-то подтолкнул меня к сиденью у открытого окна и мягко усадил. А потом через несколько минут, когда трамвай свернул на Невский и мимо меня поплыли дома, величественнее и красивее которых я в жизни еще ничего не видывал, опять кто-то незнакомый мне очень тактично и ненавязчиво начал рассказывать и о домах, и о событиях, которые происходили именно здесь.
Вот и получилось, что с первых минут пребывания в Ленинграде я вдруг почувствовал, что жители этого города дороги и близки мне, что я не безразличен им.
Да и в училище с того момента, как только я лихо нырнул в плохо гнущуюся брезентовую робу, мне сразу стали внушать, что теперь я принадлежу к славному братству военных моряков седой Балтики. Все — и командиры, и политработники, и сверхсрочники, и простые ленинградцы, — все они при каждом удобном случае напоминали нам, молодым, об этом, говорили и повторяли бесконечно, что звание балтийца ко многому обязывает, что им нужно дорожить.