Но вот Эмерсон, вслед за неким английским автором, принимается доказывать, что Шекспир обладал поразительным умением воровать отовсюду и сюжеты и тексты для своих драм. Он даже отваживается на рискованное утверждение, будто «наверняка ни одна из пьес Шекспира не придумана им самим», и цитирует данные, согласно которым из 6033 строк в пьесе «Генрих VI» 1771 строка попросту списаны у другого автора, а 2373 строки хоть и списаны тоже, но все же обработаны Шекспиром, и только 1889 строк созданы самим драматургом. Как Эмерсон согласует это свое заявление с его же словами об «уникальной творческой потенции Шекспира», о его «великолепных художественных средствах», наконец, с собственным утверждением, что его творения «ниспосланы ему небом»? Да что там, говорит Эмерсон, «оригинальность — вещь относительная» и еще: «всякий мыслитель непременно обращается к ретроспекции».
«Совершенно очевидно, — говорит он далее, — следующее: лучшее из всего написанного или сотворенного гениями отнюдь не дело рук одного-единственного человека, а плод усилий тысяч и тысяч людей». Что же тогда остается от его Платона? И ведь, кажется, «великий человек воспитывает мужей»? Задумавшись над относительным характером оригинальности, Эмерсон продолжает: «Ученый человек, член законодательного органа где-нибудь в Вестминстере или же Вашингтоне, говорит и голосует от имени многих тысяч людей». Нечего сказать, хорошее доказательство относительности всякой оригинальности и ретроспективных тенденций всякого мыслителя! Но Эмерсон на этом не останавливается, у него имеются в запасе еще и другие доводы: в нем взыграл азиат, он вдруг узрел фетиш: критик исчез — и остался пастор. На той же странице литературного очерка, где он уличает автора в плагиате, он изыскивает повод, чтобы дать следующие разъяснения… о Библии: «Наша английская Библия удивительное свидетельство выразительности и музыкальности нашего английского языка. Но она не была написана одним-единственным человеком в один присест — многие века и многие церкви довели ее до совершенства. Не было такого времени, чтобы кто-нибудь не занимался переводом ее. Наша литургия, силой и пафосом которой все восхищаются, — это квинтэссенция набожности многих времен и народов, собрание переводов молитв и формул католической церкви, в свою очередь собранных в длинные списки молитв и толкований бесчисленными святыми и просто набожными служителями пера во всех уголках мира». Сюда же Эмерсон присовокупляет высказывание Гротиуса о молитве «Отче наш» — что даже и эта молитва долгое время была в ходу у раввинов, пока не явился Христос и не «собрал» ее.
Для чего Эмерсон сообщает все эти сведения в таком вот контексте? А для того, чтобы объяснить, как обстоит дело с мыслителями, оглядывающимися назад; чтобы обосновать абсолютную относительность всякой оригинальности и наконец доказать: ничего, мол, страшного нет в том, что Шекспир воровал сюжеты и тексты для своих пьес у других авторов. Если уж и Библия создавалась таким же образом, значит, можно и дальше так поступать. Эмерсон никак против этого не возражает. Однако факты говорят о другом: в наши дни за такую грубую литературную бесчестность, какую не раз позволял себе Шекспир, уголовный кодекс, надо надеяться, как следует всыпал бы виновному, а уж тому, кто вздумал бы редактировать «Отче наш», досталось бы немало неприятностей. Насколько гётевская «истина во имя прогресса культуры» цивилизованней эмерсоновской «универсальной» истины! Любому писателю несравненно легче творить по методу Шекспира, чем ценой огромных усилий все сочинять самому. Будь в наши дни возможность бесцеремонно заимствовать текст и мысли, к примеру, из произведений Гёте и использовать их в столь же широком объеме, как это делал Шекспир, даже любой из «шляпочников» Уолта Уитмена мог бы всякий год выпускать в свет по два «Фауста», хотя само собой разумеется, что с точки зрения литературного мастерства он не годился бы Шекспиру и в подметки.