Итак, согласно Гегелю, истина не в человеческой голове только, но прежде всего в реальности. Это veritas rei, по терминологии средневековой философии, истина вещи. Поэтому и прекрасное как в природе, так и в искусстве есть непосредственное чувственное сознание реальности, дающее нам радостное удовлетворение тем, что в этой реальности есть её самооправдание, норма, переход из реального в идеальное. Гегель говорит о понятии предмета, имея в виду что-то большее, чем субъективный концепт. В природе, говорит он, понятие имеет «плоть и кровь» – выражение, которое особенно понравилось Ленину. Другими словами, в материальном мире вокруг нас имеются определённые конкретные общности, которые отражаются в понятиях науки, но не принадлежат только ей. В равной мере сознание идентичности предмета, его равенство себе как преодоление всякой неопределённости, внутреннего распада и даже небытия принадлежит и эстетической сфере – поэзии, искусству.
Предположим, что вы пишете пейзаж. Перед вами три дерева, которые образовали неопределённую, невыразительную, невыгодную для распознавания зрительных образов форму. Эту форму можно назвать эмпирической – природа ведь не обязана всегда представлять нашему глазу признаки повышенной выразительности. И вот мы в поисках лучшего меняем положение нашего тела, но можем менять его не на деле, а в нашем воображении. Теперь всё невнятное отошло, и три дерева ясно говорят о себе. Однако всё разобрано по частям только в ботаническом атласе, подчиняющем природу рассудку, в действительности же эти деревья образуют живое единство. И мы совершили бы преступление против художественнопрекрасного, если бы расчертили наши три дерева, лишив их оттенка легкой слитности, всеобщей связи. Мы, может быть, сами не знаем, что такое мы делали, но наш глаз занимался в это время отысканием veritas rei, языка вещей, и то, что мы нашли, есть именно эстетическая форма в отличие от эмпирической. Что бы ни изображал художник, он видит в образах видимого мира истину не как внешнюю правильность изображения, а как гегелевскую истину в себе и для себя, самоутверждение реальности.
Можно, конечно, сказать, что это тождество истины и красоты в эстетике Гегеля, как и у нас в школе Белинского, устарело, так как его невозможно приложить к тому, что принято называть современным искусством, то есть к целому массиву школ и течений модернистского типа или, как более деликатно выражаются, неклассического образца. Действительно, здесь полная противоположность. Ведь ложное, согласно Гегелю, есть «нечто распадающееся внутри себя», а это и есть принцип так называемого современного искусства – принцип отрицания нормы, идеала, самооправдания жизни. В отличие от гегелевской традиции, эстетика этого искусства выдвигает на первый план не прелесть совершенных реальных форм, а горечь и сарказм голого отрицания. Именно понятие истины более всего враждебно так называемому современному искусству, ибо объективный мир лишён для него всякого смысла, все истины условны, а сила художника измеряется тем, насколько он способен зашифровать своё послание зрителю знаками-иероглифами, чтобы подчинить себе дух другого существа не силой правды, общей им обоим, а посредством особой психотехники, системой рассчитанных суггестивных приёмов, вызывающих шок и травму.
Отменить всё происшедшее в мире искусства за целое столетие никто не может, но это вовсе не значит, что нужно преклоняться перед фатальным ходом вещей. Эстетика Гегеля, говорят, устарела, но вот один профессор Римского университета, называющий себя марксистом, утверждает, что устарели и эстетические взгляды Маркса. На Западе существует целая литература, направленная против политики Ленина в делах искусства, его позиции по отношению к модернизму, его теории отражения. Но за Марксом и Лениным стоит такая историческая реальность, которая при всех трудностях своей задачи и при всём сопротивлении сложившейся буржуазной антикультуры способна в конце концов обеспечить победу истины как соответствия жизни своему понятию, как лучшей, совершенной жизни. Судьба эстетики Гегеля тесно связана с этой исторической реальностью.