Так же и в литературе. Гегель сочувственно отзывается об изображении сцен и фигур, взятых из жизни средних и низших классов у Шиллера и Гёте в их ранние годы. «Внутри этой живой естественности изображения и своеобразия изображаемого они искали более глубокое содержание и существенные, интересные конфликты». Нужно, однако, иметь за собой историческую благодать всеобщего содержания даже в малых делах художника, там, где он изображает сцены частной жизни, предметы обыденные. У Шиллера и Гёте было такое содержание. Гегель особенно подчёркивает, что идиллия мещанских отношений в «Германе и Доротее» Гёте освещена пламенем Французской революции и всё само по себе незначительное восходит благодаря этому на новую, достойную поэзии ступень. Совсем другое – апология мещанства в его собственном зеркале. «В это же самое время Коцебу и Ифланд, один с поверхностной быстротой восприятия и созидания, другой – с серьёзнейшей пунктуальностью и филистерской моралью, срисовывали повседневную жизнь своего времени в её прозаических связях, обнаруживая недостаток чутья к настоящей поэзии».
Но мы уже знаем, что Гегель не требовал от художника напыщенного благородства избранных предметов и характеров. В особенности презирает он манеру Коцебу окружать моральным ореолом ничтожные деяния суетной мещанской жизни, приписывать высокое благородство житейской мудрости, представляющей в сущности жалкий итог падения великого и подлинного. Полной противоположностью этому является для Гегеля дух греческой комедии, гений Аристофана. Древняя комедия смеётся над всем, но в этом смехе торжествует вера в истинное, высокое, разумное начало общественного бытия, невозможность «победы и в конечном счёте существования глупости и неразумия, ложных противоречий и контрастов даже в самой действительности». То, что соответствует своему понятию, торжествует над тем, что не соответствует ему. «Над подлинно нравственным в жизни афинского народа, – говорит Гегель, – над подлинной философией, истинной верой в богов, настоящим искусством Аристофан, например, нигде не издевается. Но он показывает нам в её саморазрушительной нелепости чистую противоположность подлинной действительности государства, религии и искусства – уродство демократии, где исчезла древняя вера и древние нравы, софистику, слезливость и жалостливость трагедии, легковесную болтливость, сварливость и т. п. Лишь в наше время Коцебу удалось набить цену такому моральному совершенству, которое на самом деле является низостью, и скрашивать и поддерживать то, что может предстать только ради своего уничтожения».
Мы видим теперь, что означает на деле «классицизм» гегелевской эстетики, столь ненавидимой современными наследниками Коцебу, даже из лагеря неомарксистов. Для них невыносимо именно отрицание