– Кажется, пустяки: спокойная беседа с другом. Или вот эти чайки, которые кружат над головой. Это небо. Пиво, которое мы только что пили.
Он пошевелился.
– Затекла нога. Будто в нее впрыснули содовую. Нагнулся и прибавил:
– Иногда я думаю, что эти маленькие радости существуют именно потому, что они маленькие. Как маленькие люди, которых мы не замечаем.
Бруно умолк, потом без всякого видимого повода заметил:
– Да, Алехандра – сложное созданье. И так не похожа на мать. Вообще-то глупо ожидать, чтобы дети были похожи на своих родителей. И, пожалуй, правы буддисты – но тогда как узнать, кто воплотится в тело наших детей?
И, будто в шутку, стал читать стихи:
Быть может, после смерти душа переселитсяиль в муравья,иль в дерево,или в бенгальского тигра;пока тело наше, разлагаясь,гниет среди червейи впитывается навек землею,чтобы затем взойти в стеблях и в листьяхи обратиться в гелиотроп или в сорняк,а там и в пищу для скотаи, став безвестною живительною кровью,войти в состав скелетаили экскрементов.Но может быть, ее судьба еще ужасней будет:она найдет приют в теле ребенка,который, выросши, начнет писать стихи или романы,и в смутных, темных страхах(в глубинах подсознанья)ему придется искупать прадревние грехипреступника иль воина,иль вновь переживет он трепети страх затравленной газелииль мерзкое уродство двуутробки?Полусознанье плода, иль одноглазки, или ящерки,позор гулящей иль Кассандры славу,былое одиночество глухоеи древние измены и злодейства.Мартин смущенно слушал: Бруно читал стихи как бы в шутку, однако чувствовалось, что они всерьез выражают то, что он думает о существовании, его сомнения, колебания. И, зная уже, насколько Бруно застенчив, Мартин сказал себе: «Это его стихи».
Потом простился – ему надо было встретиться с Д'Арканхело.Бруно глядел ему вслед с нежностью, говоря себе: «Сколько ему еще придется страдать».
И, растянувшись на парапете, подложив руки под голову, отдался на волю своим мыслям.В небе кружили чайки.
Все так непрочно, так мимолетно. Надо писать, хотя бы для того, чтобы увековечить преходящее. Например, любовь. «Алехандра», – подумал он. И еще: «Хеорхина». Но что же со всем этим делать? Как? Насколько все трудно, насколько безнадежно.
И дело не только в этом – увековечить, этого еще мало, надо исследовать, поскрести человеческое сердце, осмотреть самые потаенные складочки нашего естества.
«Ничего и все», –
чуть не произнес он, устраиваясь поудобнее на парапете, – была у него такая привычка произносить вдруг что-то вслух. Он глядел на тревожное небо и слушал мерный плеск реки, которая никуда не течет (в отличие от всех прочих рек в мире), реки, которая почти неподвижной гладью простирается в ширину на сотню километров, будто спокойное озеро, а в дни ураганного юго-восточного ветра становится бушующим морем. Но в эти минуты, в этот теплый летний день, переходящий во влажные душные сумерки, когда прозрачная дымка над Буэнос-Айресом смягчала очертания небоскребов на фоне грузных, грозовых туч на западе, легкий бриз едва касался его кожи, словно тихонько напоминая о минувших бурях, тех сокрушительных бурях, о которых наверняка грезят моря в часы дремоты, о бурях призрачных и бесплотных, бурях-сновидениях, едва способных подернуть дрожью поверхность морских вод, как вздрагивают и едва слышно рычат большие спящие собаки, которым снится охота и потасовки.«Ничего и все».
Приподнявшись, он повернулся лицом к городу и снова стал смотреть на силуэты небоскребов.
«Шесть миллионов человек», –
подумал он.И вдруг все показалось ему невозможным. И бесполезным.
«Никогда, –
сказал он себе. – Никогда».«Истина,
– говорил он себе, иронически усмехаясь. – ИСТИНА. Ну ладно, скажем: ОДНА истина, но разве одна истина – это не истина? Разве, углубляясь в одно единственное сердце, не постигаешь истину вообще? Разве в конечном счете все сердца не идентичны?»«Одно-единственное сердце»,
– говорил он себе.