Невдалеке парень целовал девушку. Проехал на велосипеде продавец мороженого «Лапландия» – Бруно его остановил. И пока он, сидя на парапете, ел мороженое, перед его взором все стоял этот чудовищный город, миллионы мужчин, женщин, детей, рабочих, служащих, рантье. Как сказать обо всех? Как изобразить эту бессчетную толпу на ста страницах, на тысяче, на миллионе страниц? Однако (думал он) творение искусства – это попытка, возможно безумная, передать бесконечную реальность в одной картине или книге. Отбор. Но отбор оказывается непомерно трудным делом и обычно кончается крахом.
Шесть миллионов аргентинцев, испанцев, итальянцев, басков, немцев, венгров, русских, поляков, югославов, чехов, сирийцев, ливанцев, литовцев, греков, украинцев.
Самый большой в мире город галисийцев. Самый большой в мире город итальянцев. И так далее. Пиццерий больше, чем в Неаполе и в Риме, вместе взятых. «Национальное». Боже правый! Что тут национальное?
Взором мелкого, бессильного божка он взирал на хаотическую громаду гигантского города, ласкового и жестокого, ненавистного и любимого, который, подобно грозному левиафану, темнел на западе, среди клубящихся туч.
«Впрочем, бесспорно и то, – размышлял он, – что вполне достаточно взять одного человека. Или, быть может, двух, или трех, или четырех. И углубиться в их сердца.
Солнце садилось, и краски туч на западе менялись ежесекундно. Длинные серо-фиолетовые клочья выделялись на фоне более высоких облаков: серых, лиловых, темно-бурых. «А розовый цвет тут нехорош», – подумал Бруно, будто на выставке. Но розовый стал разливаться все шире и шире, охватывая небо. Пока не начал гаснуть и, переходя в багряный, а затем в фиолетовый, не превратился в серый и наконец в черный, в цвет – предвестник смерти, всегда торжественный и всему придающий особое достоинство.
И вот солнце скрылось.
И завершился еще один день Буэнос-Айреса: нечто уже невосстановимое, безжалостно приблизившее его, Бруно, еще на шаг к его собственной смерти. И день такой недолгий, увы, такой недолгий! Прежде годы текли куда медленнее и все мнилось возможным во времени, которое простиралось впереди, как дорога, тянущаяся вдаль до самого горизонта. Теперь же годы спешили к закату, все убыстряя бег, и Бруно часто ловил себя на том, что говорит: «В последний раз я видел его лет двадцать тому назад» – или еще что-нибудь равно тривиальное и равно трагическое; и сразу же возникала мысль, будто на краю пропасти: как мало, как безумно мало остается пройти ему в этом движении к ничто. Но тогда – зачем?
И стоило дойти до такой точки, когда уже казалось, что все бессмысленно, ему, бывало, попадалась на глаза бездомная собачонка, голодная и жаждущая ласки, тоже со своей маленькой судьбой (такой же маленькой, как ее тельце, как ее маленькое сердчишко, которое, словно в маленькой крепости, будет храбро сопротивляться до конца, отстаивая эту крохотную, незаметную жизнь), и когда он, подобрав ее, приносил и клал на тут же сооруженную подстилку, чтоб она по крайней мере не мерзла, давал ей поесть и проникался чувством, теплящимся в этой жалкой твари, – тогда нечто более загадочное, но более могущественное, чем философия, словно бы придавало смысл его собственному существованию. Как будто два бездомных, одиноких человека ложатся рядом, чтобы согревать друг друга.
V
«Быть может, после смерти душа переселится», – повторял Мартин на ходу. Откуда пришла душа Алехандры? У нее словно бы нет возраста, она словно бы явилась из глубины веков. «Полусознанье плода, позор гулящей иль Кассандры славу, былое одиночество глухое».
VI
Прошло много дней, Алехандра не подавала признаков жизни, пока наконец Мартин не решился позвонить ей. Ему удалось провести с ней в баре на углу улиц Эсмеральда и Чаркас несколько минут, от которых у него на душе стало еще тяжелей, чем прежде: она ни о чем ином не говорила (с какой целью?), кроме как о гнусных нравах женщин в их boutique [43]
.Потом снова дни шли за днями, и снова Мартин рискнул позвонить – Ванда ответила, что Алехандры сейчас нет, что она ей передаст. Но Алехандра не откликнулась.
Не раз Мартин был готов признать свое поражение и пойти в boutique. Но вовремя спохватывался, зная, что этим он чуть больше дозволенного вторгся бы в ее жизнь и (думал он) тем самым еще сильней отдалил бы ее от себя – так потерпевший кораблекрушение и умирающий от жажды в своей лодке должен противостоять соблазну выпить соленой воды, зная, что лишь вызовет жажду, еще более неутолимую. Нет, он не будет звонить. Возможно, беда в том, что он уже и так чересчур покушался на ее свободу, чересчур вторгся в ее жизнь; ведь это он поспешил к ней, кинулся к ней, гонимый одиночеством. И быть может, если он предоставит ей полную свободу, вернутся прежние времена.