— Боже мой! Алла Ярославна? Какими судьбами?
Услышав имя Карсавиной, Аким Васильевич вырвался вперед, как рысак на ипподроме, расшаркался, представился, чмокнул ей ручку и побежал ставить самовар. Елисей пригласил Аллу Ярославну в свою комнату.
— У вас опрятно, как в девичьей,— сказала Карсавина, оглядывая Леськино жилье.
Леська стоял, обалдев от счастья.
Маяковский еще не написал своего стихотворения о Солнце, которое придет к нему в гости на Акуловой горе, иначе Леська непременно вспомнил бы о нем.
— Ну и наделали же вы дел своей пикировкой с Булгаковым,— сказала она, сняв шляпку и оправляя на ней вуаль.— Весь университет жужжит на самой высокой ноте.
— А почему же он прячет от студентов Маркса?
— Он считает его теории ненаучными.
— Он считает… В таком случае спорь! Опрокинь! Но сначала изложи эти теории. Мы ведь пришли в университет учиться, а не политиканствовать. Я хочу знать все, что делается в науке, которую я изучаю. Булгаков привел целый список теорий, начиная с Лавеле. Но не все же эти теории он считает правильными. Так? Почему же «неправильного» Маркса нужно от студентов скрывать?
Карсавина засмеялась:
— Да потому, что его теория… правильная.
— Милая! — воскликнул Леська и кинулся к ее рукам, чтобы расцеловать их.
Алла Ярославна отстранила его.
— Не так бурно, Елисей Бредихин. Хотя вы были правы по существу, но действовали, как мальчишка. Неужели вы до сих пор не поняли, что история — дама несправедливая и довольно глупая?
Вошел Беспрозванный с самоваром, затем исчез и появился вновь: от старика со страшной силой пахло одеколоном, которым душился Кавун.
— Расскажу вам, Алла Ярославна, одну историю, которая случилась лично со мной. А вы, Елисей, пока разливайте чай.
Прочитав однажды в журнале «Аполлон» стихи Черубины де Габриак, я влюбился в нее заочно и послал ей пламенное письмо. В ответ получаю совершенно возмутительную записку от Гумилева:
«Болван! Эта женщина — литературная мистификация».
Был в это время в Симферополе поэт Максимилиан Волошин. Я показал ему эту записку. Волошин расхохотался.
«Ну, хорошо,— говорю.— Пусть мистификация, но почему „болван“?»
«Потому „болван“, что Гумилев сам оказался в дураках. Вот как было дело».
И Волошин стал мне рассказывать: «Бродили мы однажды с Андреем Белым по берегу моря в Коктебеле. Глядим — трупик ската. Вы видели когда-нибудь ската? Он похож на серый туз бубён с хвостом, напоминающим напильник. Андрей говорит:
„А ведь у него, в сущности, монашеское одеяние. Голова с капюшоном, остальное — ряса. Как могли бы звать такого монаха?“
„Габриэль“,— говорю я.
„Нет. Пусть это будет его фамилией: Габриак. Даже де Габриак. А имя у него такое: "Керубино" — от древнееврейского "херувима"?“
„А что, если это женщина? Прекрасная молодая женщина, унесшая тайну в монастырь?“
„О! Тогда ее будут звать Черубина де Габриак“.
„Превосходно. А какие стихи могла бы писать такая женщина?“
Начали сочинять, перебивая друг друга и пытаясь нащупать характер этой загадочной монахини. В конце концов настрочили несколько стихов. Одну строфу я помню наизусть:
Отдали переписать одной девушке, у которой был изящный почерк, и отправили в журнал „Аполлон“. Там стихами заведовал тогда Гумилев. Ну, Николай мгновенно сошел с ума, тут же, немедля напечатал их и прислал Черубине на адрес нашей девушки пламенное объяснение в любви. Тогда мы с Андреем решили продолжать нашу игру. Ответили на его письмо со всей сдержанностью, на какую способна молодая монахиня с прошлым, и дошли до того, что по приезде в Петербург вызвали Гумилева от ее имени в ателье художника Головина. Гумилев бросился на свидание, точно акула на железный крюк. Но когда его привели в мастерскую, он увидел в креслах меня, Алексея Толстого и Маковского. Бедняга начал озираться. Тут я встал, подошел к нему и произнес:
„Позвольте отрекомендоваться: Черубина де Габриак“.
„Негодяй!“ — закричал взбешенный Гумилев.
Я ударил его по физиономии.
„Раздался мокрый звук пощечины!“ — сказал Толстой, цитируя Достоевского.
Гумилев тут же вызвал меня на дуэль. Когда мы уходили, я извинился перед Головиным за учиненный в его ателье скандал.
„Пожалуйста, пожалуйста! — пролепетал растерявшийся хозяин.— Сколько угодно!“»
Все засмеялись.
— А дуэль? — спросила Алла Ярославна, слушавшая с большим интересом.— Дуэль-то состоялась?
— Ого! Еще какая! — захихикал Аким Васильевич.— Достали пистолеты, карту, выехали за город к Новой Деревне,— все как полагается. Толстой выбрал в рощице лужайку, которая показалась ему наиболее удобной, и пошел к ней удостовериться в ее пригодности для такого романтического дела. Был он в цилиндре и в черном сюртуке. Шел очень серьезно, почти олицетворяя собою реквием, и вдруг провалился по бедра. Когда же вылез, оказался весь, извините, в вонючей тине: лужайка была болотистой.