Лотте Айснер, я не могу не сказать о том позорном моменте, когда вы трусливо вознамерились просто сбежать от нас и уйти из этой жизни. Это было в 1974 году, и мы, «новое немецкое кино», были тогда еще зеленой порослью, не укрепившейся на твердой почве, «киномолокососами», как называли нас в насмешку. Мы не могли допустить того, чтобы вы умерли. Я сам тогда попытался заговорить судьбу; я сам тогда написал, простите, процитирую: «Айснерша не имеет права умереть, она не умрет, я не позволю. Она не умрет, нет. Не теперь, сейчас нельзя. Нет, сейчас она не умрет, потому что не умрет. Я иду твердым шагом. Земля дрожит предо мной. Моя поступь – поступь бизона, на привалах я как гора. Поберегись! Она не имеет права. Она не умрет. Когда я доберусь до Парижа, она будет жива. По-другому не будет, потому что иначе нельзя. Ей нельзя умереть. Потом, наверное, когда-нибудь, когда мы разрешим».
Лотте Айснер, нам хотелось бы, чтобы и в сто лет вы были с нами, но сегодня я освобождаю вас от чудовищного заклятья. Вам дается право умереть. Я говорю это безо всякой фривольности, с почтением перед смертью, которая только одна и составляет наше прочное знание. Я говорю это еще и потому, что благодаря вам мы укрепились, потому что вы помогли найти нам связь со своей собственной историей и, более того, потому что вы закрепили за нами право на существование.
Ведь как это странно, что катастрофа Второй мировой войны прервала ход развития немецкого кино. Нить оборвалась, честно говоря, уже до того. Это была дорога в никуда. За исключением некоторых редких фильмов и режиссеров, таких как Штаудте[33]
и Койтнер[34], немецкого кино больше не было. Образовавшаяся дыра зияла на протяжении четверти века. В литературе и других областях это ощущалось не столь драматично. Мы, новое поколение кинорежиссеров, безотцовщина. Мы сироты. У нас есть только наши дедушки: Мурнау, Ланг, Пабст, поколение двадцатых годов.Ваши книги, и прежде всего книга о немецком экспрессионизме в кино «Демонический экран», останется, без сомнения, памятником этой эпохи, к которому невозможно уже ничего больше прибавить, как и книги о Мурнау, о Фрице Ланге, а ваша деятельность в парижской «Синематеке» и ваше участие в нашей судьбе стали для нас мостом, благодаря которому нам открылась связь с историческим, с культурно-историческим прошлым. Французы, которые пережили ту же катастрофу, но которые тут же принялись работать дальше, никогда не поймут, что это означает, и итальянцы, создавшие в конце войны неореализм, тоже не поймут, и американцы не поймут, и Советский Союз, никто. Только мы сами можем измерить всю глубину.
Когда я однажды, вымотанный до предела, замученный насмешками, отчаявшийся, был у вас, вы как бы между прочим бросили фразу: «История кино не позволяет вам, молодым режиссерам Германии, сдаваться».
Вторая вещь, имеющая для нас огромное значение, это вопрос легитимности. Я заявляю и настаиваю, причем уже много лет подряд, что У НАС В ГЕРМАНИИ СНОВА ЕСТЬ ЛЕГИТИМНАЯ КУЛЬТУРА КИНО. Чтобы вы меня правильно поняли, дамы и господа, уточню: я имею в виду то, что мы имеем после того варварства и ужасов, которые обрушила на нас нацистская эпоха. Легитимность мы обрели вовсе не потому, что об этом заявила власть, – легитимность нам даровала Айснерша, единственный авторитет для нас. Благодаря ей мы обрели легитимность. Я позволю себе пояснить это так: в Средние века если кого-то короновали императором, то происходило это по праву наследования и по праву власти, но легитимность он должен был сначала получить от папы римского. Айснерша признала нас законными, и потому мы таковыми и являемся. И только благодаря этому мы получили доступ к публике за пределами Германии.
Айснерша – кто же она? Этот вопрос я задаю во второй раз. То, чем вы стали для нас, Лотте Айснер, нельзя было предвидеть заранее, исходя из вашей биографии. Вы до сих пор сердитесь на свою мать, что не родились мальчиком и не могли стать вождем краснокожих. В пятилетнем возрасте вы читали Карла Мая[35]
и хотели быть вождем краснокожих. Вы сооружали из ковров вигвам и снимали со своих кукол скальпы. Предания классической древности привлекали вас, и это в том возрасте, когда дети обыкновенно еще не умеют читать. Позднее, в школе, вы читали под партой Достоевского. Вы стали археологом и искусствоведом; сейчас, окольными путями, вы снова вернулись к своеобразной археологии. Вы продолжаете вести поиски и извлекать наружу скрытые сокровища. Школьная подруга рассказала вам об одном милом парнишке, который мнит себя поэтом. Он сочинил пьесу, которую записал в тетрадку, и вам непременно это нужно было прочитать, потому что ваша подруга ничего не понимала в литературе и сказала, что, если там что-то стоящее, она заведет с ним роман. Пьеса называлась «Ваал». «Послушай, – сказали вы, прочитав пьесу за ночь, – это будет лучший поэт Германии!» Поэт тогда еще звался не Бертольт, а Ойген. Дело было в 1921 году.