Самым важным обстоятельством, осложнявшим освоение западноевропейской логико-риторической терминологии в России, остается, впрочем, традиция древнерусской книжности и связанное с нею представление о позитивном знании. Последнее традиционно мыслилось в терминах благочестия, допускающего «любомудрие», но осуждающего «любопрение» — под которым понимается не только любовь к спору, но и само стремление вести полемику на основе формально
последовательной аргументации. Неслучайно даже в «Арифмологии» Николая Спафария в исчислении способов познания «любопрение» противопоставляется «обыкновению» и «заповедям законным», а в «Книге избранной вкратце о девяти мусах и о седми свободных художествах» с раздражением упоминаются «многие», кто «любопрятся и простирают учения», чтобы доказать иное число муз, чем то, на котором настаивает сам Спафарий[381]. Побывавший в России в годы петровского правления иезуит Франциск Эмилиан презрительно сообщал о непонимании здесь западноевропейской философии, подчеркивая, что особое раздражение у его русских собеседников вызывают схоластические термины и приемы формально-силлогистических умозаключений[382]. Похвальное знание не предполагает в России умения логически спорить и доказывать — такова традиция, последствия которой, если верить социологическим наблюдениям, доминируют в российском обществе по сей день[383].4
Отсутствие прочных традиций гражданской риторики, характерных для католического мира, имело при этом как теоретические, так и социально-культурные последствия. В исторической ретроспективе дисбаланс между, условно говоря, эпидейктическим красноречием русских риторов и гражданским красноречием европейских риторов выражает различие идеологических функций, закрепленных за консолидирующими риторическими жанрами
(т. е., по определению Г. Г. Хазагерова, жанрами, «обращенными к единомышленникам и не предполагающими мгновенной реакции альтернативного типа»), и жанрами конфронтирующими («рассчитанными на переубеждение противников или убеждение нейтральных»)[384]. Именно с этим обстоятельством, как предполагает Хазагеров, связана сравнительная неразработанность в славянской традиции учения о фигурах, но зато свойственное русским ораторам внимание к риторическим тропам[385]. Сформулированное Хазагеровым смыслоразличение консолидирующих и конфронтирующих риторических жанров применительно к отечественной истории интересно соотносится с наблюдениями Владимира Лефевра о различии национально-психологических стереотипов, соответствующих альтернативному выбору в сценариях коммуникативного взаимодействия («наступление», «отступление», «компромисс»): социально-психологические модели, или рефлексивные метаустановки, доминирующие в русской культуре, по мнению Лефевра, предполагают конфликтное развитие ситуации[386]. С этой точки зрения преобладание консолидирующих риторических жанров может быть проинтерпретировано в терминах монологического предвосхищения коммуникативного конфликта: априорная установка «на согласие» предотвращает ответную конфронтацию, игнорируя вероятные возражения декларируемым единодушием аудитории. Конфронтирующие риторические жанры, напротив, эксплицируют возможность спора и подразумевают возможность установления компромисса путем диалога и коммуникативных взаимоуступок, позволяющих подытожить и согласовать мнение разных сторон (см. показательное в этом отношении нем. слово Auseinandersetzung, не имеющее своего аналога в русском языке). Говоря попросту, консолидирующие риторические жанры в боль шей степени диктуются стремлением выдавать желаемое за действительное, в то время как конфронтирующие жанры указывают в той же репрезентации не столько на желаемое, сколько на необходимое и возможное[387].