Другой молодой человек, которого точно так же никогда нельзя было застать на его городской квартире, вскоре сделал мне подобное же признание. Я увидел и его красавицу; как и первая, она была блондинка, весьма красивая и очень хорошо сложена.
Та, восемнадцатилетняя девушка, была дочерью обойщика, человека весьма состоятельного; эта, лет двадцати четырех, была женою австрийского офицера, который находился в походе с армией эрцгерцога Иоганна. Она довела свою любовь до того, что в нашей стране тщеславия мы назвали бы героизмом. Ее друг не только не был верен ей, но даже оказался вынужденным сделать ей весьма недвусмысленные признания. Она ухаживала за ним с истинной преданностью и, встревоженная серьезностью болезни своего любовника, жизнь которого вскоре оказалась в опасности, она, пожалуй, еще сильнее полюбила его.
Легко понять, что при моем положении иностранца и победителя да еще учитывая то, что высшее общество Вены удалилось при нашем приближении в свои венгерские поместья, я не мог наблюдать любовь в высших кругах общества; но все же я видел достаточно, чтобы убедиться, что это совсем не та любовь, что в Париже. Немцы смотрят на это чувство как на добродетель, как на эманацию божества, как на нечто мистическое. Любовь у них не бывает живой, порывистой, ревнивой, тиранической, как в сердце итальянки. Она глубока и похожа на чувства иллюминатов; здесь мы находимся за тысячу миль от Англии.
Несколько лет тому назад один лейпцигский портной в припадке ревности подстерег в городском саду своего соперника и заколол его кинжалом. Его приговорили к смертной казни. Городские моралисты, верные немецкой доброте и наклонности к чувствительности (составляющей слабость характера), обсудив приговор, нашли его слишком суровым и, ударившись в сравнения между портным и Оросманом, стали сокрушаться о его судьбе. Отменить приговор, однако, не удалось. Но в день казни все молодые девушки Лейпцига, одетые в белое, собрались и проводили портного на эшафот, усыпав его дорогу цветами.
Эта церемония никому не показалась странной; однако в стране, которая считает себя глубокомысленной, можно сказать, что ею было выражено почтение в некотором роде убийству. Но это была церемония, а все, что является церемонией, никогда не может быть смешным в Германии. Поглядите на придворные церемонии ее мелких князей, способные уморить вас со смеху, хотя они и кажутся очень внушительными в Мейнингене или в Кеттене. В шести егерях, шагающих перед таким князьком, украшенным своей орденской звездою, немцы видят воинов Арминия, выступающих против легионов Вара.
Вот отличие немцев от всех других народов: размышления экзальтируют их, вместо того чтобы успокоить; вторая черта: они умирают от желания обладать характером.
Придворная жизнь, обычно столь благоприятная для развития любви, усыпляет ее в Германии. Вы не можете представить себе миллиона мелочей и непостижимого вздора, из которого образуется то, что именуется немецким двором[156], если даже это двор лучших государей (Мюнхен, 1826).
Когда мы прибывали вместе с главным штабом в какой-нибудь из немецких городов, к концу второй недели после этого местные дамы успевали сделать свой выбор. Но выбор этот уже не подлежал изменению, и я слышал, что французы явились подводным камнем для многих добродетельных особ, бывших до тех пор безупречными». ……………………………………
Молодые немцы, которых я встречал в Геттингене, в Дрездене, в Кёнигсберге и т. д., воспитываются на так называемых философских системах, которые не что иное, как туманная, плохо написанная поэзия, но в моральном отношении весьма чистая и возвышенная. Мне кажется, что они унаследовали от своего Средневековья не республиканские чувства, не недоверчивость и не удары кинжалом, как это случилось с итальянцами, но сильнейшую склонность к энтузиазму и прямодушию. Вот почему у них каждые десять лет появляется новый великий человек, который должен затмить всех остальных (Кант, Шеллинг, Фихте, и т. д., и т. д.)[157].
Некогда Лютер обратился с мощным призывом к моральному чувству, и немцы сражались тридцать лет подряд, повинуясь велениям своей совести. Прекрасное, достойное всяческого почтения слово, какое бы нелепое верование ни скрывалось за ним; я говорю: достойное почтения даже в глазах художника. Взгляните на борьбу, происходившую в душе Занда между третьей заповедью «Не убий» и благом отечества, как он его понимал.
Мистический восторг перед женщинами и любовью можно найти еще у Тацита, если только этот писатель не стремился единственно лишь к тому, чтобы сочинить сатиру на Рим[158].
Проехав по Германии каких-нибудь пятьдесят миль, уже замечаешь, что основу характера этого разрозненного и раздробленного народа составляет энтузиазм, скорее кроткий и нежный, чем пылкий и порывистый.
Если бы эта склонность не была так ясна с первого взгляда, стоило бы перечесть три или четыре романа Августа Лафонтена, которого хорошенькая Луиза, королева Прусская, сделала каноником в Магдебурге в награду за то, что он хорошо изобразил