И началось встречное шествие прошлого. Торопливо, почти не оглядываясь, спешат мимо меня дни былые, оставляя мне лишь обрывки событий. Я задвигала тапочками, чтобы не затекли ноги, и принялась выдергивать с могилы сорную траву.
— Коли хорошенько вдуматься в это дело, Блумберг, жизнь наша — это мушиный помет в море вечности. И покину я мир этот нынче или в какой другой день, для вселенной и вовсе неважно, — проговорила я и начала рыть землю руками.
Верхний слой земли дождем и зноем слепило в жесткую коросту, она не поддавалась моим рукам — ломала ногти.
Пальцы мои с трудом пробились сквозь эту коросту к земле-матушке, той, что кормится смертью и родит новую жизнь.
Я задумалась о вечном круговороте.
Но куда же уходит вся сила любви, излучаемой сердцем за целую жизнь?
"Теперь ему уже не надо одному в могиле лежать, с ним будет Рамон Наварро. Вторая великая моя любовь… Нет, нет, Блумберг, дружочек, ревновать нет причин. Вряд ли ты осерчаешь оттого, что я желанных моих друг к дружке кладу да поближе к себе, ведь в скором времени я сама в землю улягусь!
Небось ты не забыл, Блумберг, тот самый первый раз, когда ты в кино меня пригласил? В той ленте и увидали мы с тобой Рамона Наварро. Всю жизнь помнить буду, как мы из кино вышли. Помнишь, нас словно опоили зельем? Ты, Блумберг, был моим Рамоном Наварро, а я была этой самой, ну как ее там, словом, возлюбленной его… С того часа ты навсегда стал моим Рамоном Наварро. Потому-то и милому моему кенарю я тоже дала это имя… Когда господь бог или сам дьявол, в гости к себе зовут, тут уж на встречу не опоздаешь. А уж нынче, когда оба мои Рамона Наварро меня покинули…"
Тихо и задушевно беседуя с покойным мужем, я между тем вырыла в земле глубокую ямку. Затем достала из сумки графитовый карандаш, а рядом с собой, в еще мокрую от росы траву, положила долото.
На четвереньках вползла я на могилу, уселась, скрестив ноги, перед надгробьем и графитовым карандашом принялась писать на граните.
Мой карандаш выводил буквы, как нас в старину учили. По-другому я не умею. Графит оставлял на гладкой поверхности камня еле различимые полоски.
Кончив писать, я стянула с долота покрышку, но, дабы придать руке твердость, обернула его подолом плаща. И принялась высекать надпись.
Само собой, я понимала: негоже взрывать тишину в обители смерти.
Но ведь нынче мне не к кому за помощью обратиться, кроме как к господу богу. А он не умеет высекать буквы на камне.
Если не ошибаюсь, Моисею дозволено было заповеди свои на каменных скрижалях записать аж в присутствии самого господа бога.
А я-то, вдовица старая, уж, верно, не хуже дятлов древесных заработала право нарушить кладбищенский покой, коль скоро мне выпала такая надобность? — думала я, слушая, как алмаз вгрызается в камень по буквам, начертанным карандашом.
Все четче проступали слова, силикатно-белые на серой поверхности камня. Заглавные буквы и строчные.
Кончила — и на кладбище снова воцарился покой. Снова сомкнулась над ним священная тишина, присущая царству мертвых. Медленно поднялась я с земли, распрямила спину, силясь, насколько можно, умерить боль в позвоночнике. Затем, чуть-чуть отступив назад, осмотрела свою работу.
Все прочитать можно, что я вырезала на камне. Ни ветер, ни дождь не вытравят эту надпись.
Я опустила шкатулку в ямку у ограды.
В этот миг вспыхнуло солнце, на могилу упали яркие лучи. Воздух расщепили прозрачные снопы света.
Еще глуше стала могильная тишина, хоть где-то вдали защебетали птицы. Ярче и чище проступили краски.
Есть ли у птиц душа? Если считать, что есть, — наверняка в этот миг душа моего певца покинула его птичье тельце.
— Скоро уж свидимся… — хрипло прошептала я.
Солнце заволокли облака. Все вокруг обрело будничный вид, и краски поблекли.
Я украла розу с соседней могилы. С семейной могилы Карлсбергов — самую алую розу.
Смолистый аромат кладбищенских елей разносится далеко за пределы царства могил — я вдыхаю его, шагая к автобусу.
"Где кладбище, там и запах ели, — размышляла я про себя. — А где наш брат пенсионер, там всегда найдешь пеларгонии".
Схожу с автобуса на углу, у лавки хозяйственных товаров, и покупаю три рулона самоклейки, по восемнадцать метров в каждом. Вдобавок по соседству, надежности ради, прихватываю два пакета ваты. Пластиковые мешки снабжены удобными ушками, чтобы их развешивать в ванной, раскрашены они в четыре цвета.
Хоть теперь и вовсе неважно, вернулись голуби или нет, я все же спешу бросить взгляд на крышу "Тридцать третьего" магазина, прежде чем прикрыть за собой дверь парадного. Но вот дверь захлопнулась, а сердце даже не екнуло при мысли о том, что все нынче в последний раз…
Не знаю, отчего это так, может, оттого, что устала — как-никак два лестничных пролета пришлось одолеть — а может…