Обыкновенный танец, видите ли, рабски следует за музыкой или, что еще хуже, за внешним смыслом той или другой балетной программы. С этим надо покончить. Наше время требует от искусства большей глубины и большей абстрактности. Метахория есть танец «идеический», танец чистой абстракции. Например, мадам Валентина будет танцевать свои собственные поэмы под выбранную ею наиболее подходящую музыку. Но она вовсе не будет следовать при этом тексту поэм: она выявит только их дух… Общая основа метахории – геометрия, ибо геометрия есть наука о линиях, открывающая сущность бытия…
<…> Занавес подымается. На сцене темно, хоть глаз выколи. Внезапно в глубине появляется загадочный геометрический чертеж и в то же время раздается теплый и богатый голос де Макса, который, несчастный, тоже попал в метахорическую историю.
Нараспев, с почти комическим старанием возвышая иногда голос до невыносимых высот, до крика, бедный де Макс декламирует совершенно пустопорожние, одухотворенные одной претенциозностью поэмы поэтессы-плясовицы.
Наконец сцена заполняется голубым светом, и довольно статная при некоторой тяжеловесности женщина во франкском женском платье с разрезом a la belle Helene и с двумя тяжелыми золотистыми косами, предстала перед нами.
Музыка играет что-то модернистское, а прекрасная Елена эпохи меровингов начинает деятельно заниматься гимнастикой Мюллера. Я согласен с критикой, что в этом деле дама оказалась недостаточно тренированной. Самое же подымание на носки с разведением и сведением рук, равно как и сгибание туловища то в правую, то в левую сторону, – большого интереса не представляет.
В заключение танцовщица улеглась на пол, изобразив из себя геометрическую фигуру, которую критик «Co moedia» нашел соблазнительной.
В течение этих: упражнений из курильницы, поставленной на авансцене, начал подыматься довольно удушливый дым… Потом эта канитель потянулась. Тьма, чертеж, раскаты декламации Макса и опять несколько упражнений в незамысловатой гимнастике.
В последних отделениях мадам Валентина выступила в серебряных латах с каской на голове и в длинных развевающихся перьях. Для финала она рискнула даже протанцевать дикий танец, сопровождавшийся прыжками. Бедная дама! Она, наверное, потела, подпрыгивая в своей кирасе, но прыжки ее были до такой степени тяжеловесны, до такой степени лишены даже намека на грацию, что среди публики не смеялись только те, чей смех был задушен жалостью к несчастной женщине, которая, никем не принуждаемая, решилась себя выставить на такое позорище.
«Вот честолюбия достойные плоды».
Позевывая и кисло улыбаясь, пожимая плечами и покачивая головами, расходилась публика.
Вся сложная метафизика оказалась придуманной только для того, чтобы оправдать чахлый танцевальный дилетантизм женщины, снедаемой желанием быть центром внимания публики.
В этом смысле Метахория вещь глубоко футуристская, ибо что может быть более типичным для футуризма, как не оправдание громкими и парадоксальными соображениями большей частью бездарного и почти всегда дикого невежественного дилетантизма.
Это произошло в небольшом уютном театрике на Елисейских полях. <…> Бесшумно отдергивается красиво расписанная занавесь. Перед нами большая зала, вся покрытая коврами. Сцена пуста. А невидимые публике скрипки плачут, плачут однообразно, чаруя и баюкая, как гашиш.
Но кто это? Тоскующий султан из «Тысячи и одной ночи»?
Это толстый, рыхлый человек с томными глазами, с потрясающим фальцетом, бесконечно равнодушный к публике, ее вниманию, ее аплодисментам. Он поет, поет, призывает что-то неясное, тоскует о чем-то без энергии, и кажется, что он заранее устал и заранее отказался от желанного. Но что ему нужно, этому восточному нашему брату?
Резко и возбужденно затрещали какие-то восточные инструменты вроде цимбалов. Прокралась закрытая фатой женщина… И распростерлась у его ног. Вот она тоже заплакала таким же безнадежным голосом. Как будто только более протестующим.
<…> Вдруг она вскочила. Залились колокольчики на браслетах ее рук, и, взметнув волосами, она закружилась вокруг своего господина.
Теперь она юная и гибкая как змея. И так же змеино, гибко ее кокетство. Она как будто смеется и манит. В это мгновение она как будто сильнее его. Кажется – схвати он ее – она увернется в его объятьях и ускользнет.
Зловеще громыхнули бубенцы, и она остановилась. Нет, нет. Все это было только для того, чтобы возбудить и привлечь его. Она – только раба, только восточная женщина… Об этом говорит и молящая жалкая улыбка, и черный, как ночь, локон, который она предлагает ему.
Его лицо равнодушно… Нервно звенят колокольчики. И медленно отступает униженная женщина.
Раздаются бурные аплодисменты. Публика как будто протестует ими против равнодушия этого погруженного в полузабытье перса.