В старой синагоге, свод которой опирался на столпы, было светло от множества свечей, горящих в бронзовых люстрах и настенных светильниках. Наверху, у открытых окон, летали и пели птицы. И двенадцать знаков зодиака[199], нарисованные на стенах, в том числе и изображенный вместо знака Девы цветок[200], и львы на орн-койдеше[201] весело глядели вниз. Хазан Копл, рослый человек, всю неделю изготовлявший веревки, вместе со своими певчими громко приветствовал субботу. Каждое слово многократным эхом отражалось от стен синагоги. Теснящийся народ подхватывал слова молитвы подобно деревьям в лесу, зашумевшим под ударами налетевшей бури. Не знаю, насколько музыкален был рослый реб Копл, который всю неделю плел веревки, но только я до сих пор помню, как сладко он пел «
«
В дедушкином кабинете уже был накрыт стол. Мерцали свечи в серебряных подсвечниках. Ярко светила керосиновая лампа, золотя желтые листочки на обоях. Вино в стеклянном графине, салфетки, прикрывающие халы, серебряные ножи и ложки, бокалы и бокальчики — все сверкало в свете субботних свечей. Ярче всего сверкали бабушкины серьги, брошки, жемчуга и все остальные украшения, переливавшиеся разноцветными огнями. Дед делал кидуш и давал отпить из бокала бабушке и всем жившим в доме женщинам, вплоть до прислуги Этл-Нехи. После этого я приносил ему тяжелую медную кружку для омовения рук[205]. В промежутке между кидушем и благословением на хлеб бабушка разыгрывала целую пантомиму[206]. Оглядев плетенки[207], она оборачивалась к женщинам и всеми способами пыталась показать им свою радость, если халы удались, или же свое огорчение, если оказались неудачными. Я никогда не мог понять, почему бабушка огорчается, если халы не удались. Напротив, я считал особенно вкусными тяжелые, неудавшиеся халы. Но бабушка из-за них очень расстраивалась. К счастью, такое бывало редко, и обычно бабушка ликовала, видя румяные, хорошо поднявшиеся булки. Как только дед произносил благословение над самой большой булкой и, разломав ее на куски, раздавал бабушке и остальным женщинам, те должны были покинуть дедушкину комнату и идти есть в кухню. Они возвращались, чтобы подать еду деду, мне, моему двоюродному брату Эле и ойрехам, которых дед почти всегда приглашал к столу. И именно из-за них женщинам нельзя было сидеть с нами за одним столом. Дед строго следил за тем, чтобы чужие мужчины не находились за одним столом с женщинами. Бабушка была вне себя от злости: из-за каких-то нищих она, ее дочери и ее внучки вынуждены были есть на кухне, как прислуга. Когда у деда бывал почтенный ойрех — составитель книг, ешиботник, странствующий проповедник или еврей из Святой Земли, — бабушка злилась меньше: она понимала, что ради таких гостей женщины могут и не сидеть за общим столом. Особенно же она негодовала, когда ей приходилось отправляться на кухню из-за простых нищих, побирушек, которых дед постоянно приводил с собой из синагоги.
Дед имел привычку выискивать самых отвратительных нищих, самых уродливых калек, которых ни один обыватель не хотел взять к себе в дом, чтобы не испортить субботу жене и детям. Бабушка не могла смотреть на то, как эти грязные, нечесаные нищие усаживались за застеленный чистой скатертью стол, ели серебряными ножами и вилками, пили из серебряных рюмок.
— Не след мне грешить такими речами, — ворчала она на кухне, — но ведь у нас в доме вся богадельня…
Дед же не позволял ни единым словом обидеть своих нищих.
— Ешьте, люди добрые, — подбадривал он их, — не заставляйте себя упрашивать.