Читаем О мире, которого больше нет полностью

Эти разговоры шли не потому, что Песины родители были люди почтенные. Напротив, Гершл-Палка считался в общине самым скверным человеком. Он был драчун — стоило его задеть, как он бросался на обидчика и бил его смертным боем. Поговаривали, будто он не гнушается покупать кур у цыган, хотя знает, что у них куры кормятся по помойкам. Всякое говорили о семействе Палки. Но все-таки Гершл соблюдал субботу, не пропускал ни одной молитвы и, хоть был отчаянно беден, беднее всех в местечке, но экономил на еде, чтобы заплатить за учебу своих сыновей, Файвешла и Шлоймеле, в хедере. Кроме того, он молился вслух в бесмедреше, а в Дни трепета во время чтения «Ал~хет»[316], бил себя под сердце с такой силой, что удары разносились по всему святому месту. Он следил за тем, чтобы его сыновья, беспутные Файвешл и Шлоймеле, молились и к месту отвечали «борух-гу у-борух-шмой, омейн»[317]. Когда в местечко приезжал проповедник и начинал вещать об аде, о том, как там жгут и жарят грешников, из широкой мощной груди Гершла вырывались такие тяжкие вздохи, что камень бы растрогался. Поэтому, чем бы ни занимался Гершл, чтобы заработать на кусок хлеба жене и детям, все-таки он был евреем, пусть невежественным, но богобоязненным и исполняющим множество заповедей, — грех дочери страшно его потряс. Позор был велик, потому что женщины повсюду судачили, бранились и злословили, мужчины смеялись, а мальчики из хедера, издеваясь, читали кришме под окном у Песи. Само собой, это было не кришме, а насмешка, с переиначенными словами:

— Бог, Царь, утку зажарь, мне хлеб, тебе нет, мне юшку, тебе шишку…[318].

В прежнее время Гершл вместе с сыновьями прибили бы любого, кто посмел бы издеваться над ним и его домашними, но из-за случившегося несчастья он забился в свой дом и даже дверь не открывал.

После нескольких дней взаперти Гершл, сгорбившись, пришел к моему отцу. Густые борода и усы, придававшие его облику львиную свирепость, свалялись. Его могучее тело согнулось, сильный голос звучал надтреснуто.

— Ребе, — вздохнул он, — этот… этот… ребенок — мальчик. Можно ли его обрезать или нет?

— Конечно, его надо обрезать и справить все как следует, — постановил отец. — Я приду на обрезание, приведу с собой моеля и миньен.

— Ребе, позвольте поцеловать вам руку, — сказал Гершл. — Ребе, я недостоин…

— Не дай Бог, реб Гершл! — ответил отец. — Еврей еврею руку не целует. И не плачьте, реб Гершл. Я обязательно приду к вам с моелем и миньеном на обрезание…

Я пошел на это необычное обрезание вместе с отцом. Роженица лежала за простыней, в бедной комнате, где только и было, что пустой стол, лавка и две некрашеные деревянные кровати, а на стенах — множество фотографий Гершла в солдатском мундире, оставшихся с тех времен, когда он служил у «фонек». Пришедшие торопились. Они не были уверены, должны ли они отвечать «аминь» после благословения на «трефном» обрезании. Когда нужно было дать байстрюку имя, Гершл запнулся. В конце концов мой отец выбрал имя сам: Авром, как именуют геров[319].

— В-йикоре шмой б-исроэл авром бен[320], э-э-э… — произнес моел и не смог назвать имя отца, потому что не знал, кто был отцом ребенка.

Но тут Гершл внезапно выпрямился и назвал отца.

— Авром бен Зале[321], — громко сказал он. — Да-да, бен Зале.

Заля, жених Песи-роженицы, портновский подмастерье, был коренастый и смуглый отставной солдат; его щеки, которые он брил раз в неделю, в канун субботы, отливали синевой из-за черной щетины. Он был сыном Биньомина-портного, за смуглую масть прозванного Цыганом. Когда его невеста Песя заявила, что ребенок — от жениха, Заля стал клятвенно все отрицать и тут же послал передать сватам, что расторгает помолвку с невестой, которая «принесла в подоле» ребенка из Варшавы, где была в прислугах. Так началась яростная война между двумя семьями — Палками и Цыганами.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже