С тех пор как в местечко приехали чужаки, мальчики стали прогуливать хедер. Я совсем забросил Гемору, часами околачивался возле помещичьего двора и сквозь щели высокой деревянной ограды наблюдал за чужаками и их работой. В шапках, сложенных из бумаги, в заляпанных краской штанах они ползали по лесам — и на стенах появлялись ручейки, мельницы, деревья, пастухи с дудочками, танцующие девушки с распущенными волосами. Разноцветные, причудливые, невиданные птицы вылетали из перепачканных краской рук и садились на своды. С детства я любил рисовать человечков. Я рисовал их мелом на стенах и пером на титульных листах книг, а зимой выцарапывал ногтем на заиндевевших стеклах. Из глины я лепил всевозможных болванчиков и зверей. Поэтому-то мне было глаз не отвести от людей, которые рисовали такую красоту. Они меня не прогоняли, а только весело подмигивали и смеялись.
— Эй, Иче-Маер, у тебя есть красивая сестренка?
Я смущался и краснел.
Пели чужаки так же слаженно, как работали. Песен они знали множество.
Тот, у которого были голуби за пазухой, поспевал всюду: критиковал, требовал переделать. Со своими голубями он не расставался ни на минуту: то они выглядывали у него из-за пазухи, то, когда ему нужно было освободить руки, сидели у него на плечах. Отцы отвешивали оплеухи мальчикам и девочкам, вертевшимся около чужаков, запирали детей дома, грозили геенной за то, что они подходят к выкрестам. Ничего не помогало. Как огонь привлекает мотыльков, хотя они могут опалить свои крылышки, так и приезжие привлекали детей. Папам и мамам оставалось только вздыхать и перешептываться.
Однажды жарким, ясным днем, когда солнце ушатами лило золото на крыши и деревья, нагрянул сохачевский начальник с целой командой вооруженных полицейских. Он шел впереди своей команды быстрым военным шагом. Полицейские держали в руках длинные шашки. За ними следовали
— Их закуют в цепи, — шептались обыватели, — они говорили против царя…
Из-под ног связанных людей поднималась пыль, которая шла впереди колонны как вожатый. Прямо над их головами кружили два голубя, чьи крылья, посеребренные солнцем, сопровождали людей, уходивших по пыльной дороге.
— Так им и надо, этим поганцам! — приговаривали благочестивые обыватели.
Я еле сдерживал слезы, душившие меня, и долго еще смотрел вслед уходившим людям, которые растревожили мою детскую душу и поселили в ней беспокойство. Еще в течение многих дней после этого события я, к удивлению и досаде моего отца, был не в состоянии понять даже простейший лист Геморы. Я не переставая думал о человеке с красивой бородой, хотевшем вывести всех евреев в Землю Израиля, о чужаках, которых закуют в цепи за то, что они говорили против царя.
Вскоре я узнал обо всем этом подробнее.
Однажды к нам домой неожиданно приехал один литвак в коротковатой одежде и широкополой «фоняцкой» шляпе. Человек этот говорил по-литвацки и прибыл из-под Гродно[413]. Почему он оказался в Ленчине, я уже не помню. Зато запомнил его одежду и шляпу — так, на немецкий манер, у нас одевались только клезмеры и лекари. Он привез с собой мальчика, одетого в курточку и брюки, выпущенные поверх ботинок, и сказал моему отцу, что хочет оставить у него этого мальчика в короткой одежде, чтобы отец учил его Торе. Кроме того, литвак договорился с моей мамой, что она обеспечит мальчику еду и ночлег, а также будет за ним присматривать. За все это литвак будет платить нам четыре рубля в неделю. Отец взял к себе литвацкого мальчика, но потребовал от литвака, чтобы тот снял со своего сына гойское платье и одел его по-еврейски. Литвак тут же попросил позвать портного и заказал для сына длинный халат, который должны были сшить в тот же день.