Я не успела даже понять, сколь далеко зашло дело, как оба моих гостя, будучи в здравом уме и ясной памяти, вскочили со своих мест и буквально схватили друг друга за грудки. Жены — по сравнению со мной, почтенные дамы — бросились их разнимать. Такого я не видела ни в одной компании и уж тем более — в собственном доме. Может быть, сегодняшний читатель, он же — телезритель, ничему не удивляется, ибо наблюдает драки в нашем парламенте. Может быть, кто-то и вспомнит, как однажды полез в драку депутат Анатолий Шабад — тоже, кстати, шестидесятнический тип. Так не с Явлинским же он подрался! В. Г. и Г. Л. были, несомненно, в главном единомышленники. Но таков был накал, свойственный духу времени. Даже те, кто по характеру был не слишком склонен к прямому участию в общественно значимых акциях, очень лично переживали происходящее и были готовы нести необходимое бремя ответственности.
Еще в конце пятидесятых я подружилась с Лидией Николаевной Булатовой, известным русистом и диалектологом. Она была старше меня лет на двенадцать. Человек ясного и трезвого ума, Лидия Николаевна поразила меня независимостью и вместе с тем непредвзятостью суждений. Ей я обязана тем, что стала заново задумываться о некоторых вещах, которые прежде принимала как очевидности. Потомственная интеллигентка, Л. Н. первая побудила меня усомниться в состоятельности тезиса о том, что интеллигенция всегда в долгу перед народом. Более важным, с ее точки зрения, было то, что интеллигент имел долги перед самим собой.
Из всех моих знакомых Лидия Николаевна была единственной, кто не был в прошлом ни пионеркой, ни комсомолкой. Тем не менее в начале шестидесятых она два срока была председателем месткома в Институте русского языка. И она же была первой, кто сказал мне, что поступок Павлика Морозова бесчеловечен и аморален. Я никогда не считала нормальным какое-либо доносительство, включая детские ябеды. Но в моих глазах — прежде всего благодаря известной всем детям радиопередаче — Павлик Морозов и его братишка были детьми, которых
В 1960 году Лидия Николаевна поехала по туристической путевке в Париж и привезла оттуда «Чуму» Камю. (Русский перевод «Чумы», сделанный для «Нового мира», был рассыпан уже во времена весьма «вегетарианские», чему мои молодые друзья верят с трудом.) Камю я прочитала как откровение. Влияние этой книги на меня было огромно: она помогла мне структурировать какой-то смутный клубок представлений о нравственном долге. Второй книгой, имевшей сходный эффект, было «Самопознание» Бердяева. Чтение этих книг было для меня важнейшим духовным опытом.
В те годы (все еще до самиздата) книги для меня и моего непосредственного окружения в последнюю очередь были развлечением или отвлечением. Если с началом перестройки уже взрослые люди впервые смогли в большой полноте открыть для себя историческую правду, то в 60-е годы через книги мы открывали не только правду, но еще и самих себя.
Понять, как формировался советский читатель, было бы очень поучительно. Скажу несколько слов об одном опыте в этом направлении. Несколько лет назад «Независимая газета» напечатала симпатичную статью Ильи Бернштейна «Портрет шестидесятника на фоне книжного шкафа». По словам автора, его отец родился в 1928 году. Тем более любопытно было узнать, что же о нашем книжном шкафе пишут наши дети. В статье все, в общем-то, правильно — в части информативной. А вот тональность ее совсем не передает воздух эпохи — и здесь я вижу еще одно оправдание для мемуариста.
С известной долей снисходительности автор пишет о том, что «шестидесятники» относились к книге исключительно серьезно и трепетно, причем «поверхностность и неполнота знаний сочетались с энтузиазмом молодости и ортодоксальностью неофита». В подтверждение этого цитируются строки Бродского о том, что его поколение пришло в литературу из умственного, интеллектуального, культурного небытия. (Замечу, что Иосиф Бродский написал это не тогда, когда он входил в литературу, а оглядываясь на свою юность с горних вершин.)
Мой рассказ о школе, где я училась, подтверждает, что мое поколение вынужденно росло в культурной изоляции. Но я все же и сейчас думаю, что душеполезнее трепетно читать Бунина, который впервые стал общедоступен в 1957 году, чем неповерхностно, но бестрепетно читать Пруста. И уж вовсе грустно видеть, как то новое поколение, которое вроде бы не выбирает пепси, а учится в лицеях и гимназиях, трепетно читает Толкиена, но в 15 лет все еще обходится без «Войны и мира».