Томас не пытался встрять в наш разговор, он занялся изучением моих картин, словно попал в один из лучших музеев Европы. Он то и дело оглядывался на Мизию, но она и не оставляла его одного, разве что на пару минут: постоянно возвращалась к нему и трогала за плечо или брала за руку, приникала к нему и что-то весело шептала на ухо, словно его присутствие придавало ей уверенности. Он целовал ее волосы, обнимал за талию, что-то говорил, приблизив к ней свое лицо почти вплотную, предлагая ей в качестве опоры свое тело. Томас был настолько ослеплен Мизией, самой ее необычностью, что тоже казался живым, умным и даже привлекательным, совсем не таким, как в Париже; он вызывал у меня странное чувство: удивление, и зависть, и восхищение — все вместе, и хотя Мизия как-то мне сказала, что люди не меняются, а если и меняются, то лишь в худшую сторону, я даже начал в этом сомневаться.
Посмотрев и пересмотрев все мои картины, они опять стали шептаться, чуть ли не касаясь друг друга губами, а потом она пошла прямо к как-бы-моему галеристу: «Мы хотим купить вон ту картину, и вон ту, и ту, а еще эту». Она показывала то в один конец галереи, то в другой и уже направлялась своей на редкость упругой и плавной походкой к очередной картине, чтобы еще раз посмотреть на нее вблизи, возвращалась и говорила: «И эту».
Никогда еще мне не доводилось видеть у как-бы-моего галериста такой улыбки; он только и делал, что кивал головой, пощипывал свою рыжую бороденку и говорил: «Конечно», «О’кей», помечая в блокноте номера картин.
И остальные посетители галереи, которые до сих пор все осторожничали, сомневались, раздумывали, вдруг тоже пришли в ажиотаж: женщина с толстыми лодыжками взяла и купила одну их моих картин, и сразу после нее сдался под напором жены мужчина без шеи, и еще две семейные пары чуть не подрались из-за одного большого полотна. Словно они, сами того не желая, не могли не последовать примеру Мизии и Томаса: настроились на легкомысленный лад, и сразу все стало просто и возможно, их движения, взгляды как бы подхватил попутный ветерок. Паола и как-бы-мой галерист просто глазам своим не верили и всё кивали мне, показывая на красные кружочки под только что проданными картинами, улыбаясь напряженными улыбками.
Я пребывал в полном изумлении, не очень понимая, что происходит.
Потом мы все вместе пошли ужинать — в ресторан с претензией на старину, где как-бы-мой галерист заранее заказал столик. Мизия пыталась продолжить разговор о моих картинах, но продержалась недолго: они с мужем вызывали такое любопытство, что даже моя бабушка согласилась отойти на второй план и сама стала спрашивать их про кино, Париж, Аргентину, про их поездки и про то, что они делали, видели, слышали в последнее время. Рассказывала в основном Мизия; но ее муж Томас был тут как тут стоило ей оглянуться на него или коснуться рукой руки, он немедленно набрасывал канву объективных данных или точных сведений, а она была вольна раскрашивать ее своими субъективными впечатлениями. Мизия рассказала, как решила положить конец своей карьере в кино и как никто из киношников не захотел понять, почему она это сделала на гребне успеха. Все, до чего могли додуматься продюсеры и режиссеры, — что она набивает себе цену или получила более выгодное предложение от другого продюсера или режиссера, и страшно огорчались и обижались, а когда она пыталась объяснить, что ей неинтересно и дальше жить в мире фальши, самолюбования и неврозов, все их подозрения вспыхивали с новой силой.
— Вы поступили правильно: кино всегда использовало женщин самым гнусным образом. Сплошной сексизм и стереотипы, — сказала ей бабушка.
— Неправда, — возразила мама. — Кино делает женщин красивыми. Вот и вы так хороши в фильме Марко Траверси.
— И все же мне это осточертело, — сказала Мизия, вроде никак не отреагировав на имя Марко. — Да и не мое это все. Я не собиралась быть актрисой, а тем более кинозвездой. Но им никогда не поверить, что вовсе не для всех успех — предел мечтаний. Что есть женщины, которые предпочитают заниматься ребенком или просто собой — тем, что им действительно интересно. Эти люди не видят дальше собственного носа и думают, что их курятник — это и есть
Вот так она и говорила о себе, без капли эгоцентризма или самодовольства, и все равно меня что-то царапало: я пытался понять, не отказалась ли она вместе с кино и от независимости? Обязана ли она своей нынешней свободой себе или все же мужу Томасу, который сидел справа от нее, такой преданный и надежный? Но я отлично помнил, что и до него она была свободным человеком, и что однажды она уже плюнула на успех и уехала жить с козами, совсем не зная, что там ее ожидает.