В остальном она вполне успешно справлялась со своей ролью: беседовала с матерью Томаса о погоде и слушала рассказы компаньонки о каких-то совершенно неинтересных ей людях, оглядывала длинный стол, проверяя, все ли в порядке, и шептала что-то горничным. Я продолжал наблюдать за ней, раздумывая, что бы сказала та, прежняя Мизия, с которой я когда-то подружился, если бы только знала, что когда-нибудь будет вести себя подобным образом.
И все же она, приспособившись к новым обстоятельствам, казалось, не утратила ни своей энергии, ни блеска. Она словно освоила новую роль, исполнение которой требовало такого живого ума, как у Мизии, и извлекала из нее в определенной пропорции скуку, радость, самоудовлетворение и, наконец, утешение и поддержку, столь ей необходимые после всего того ужаса, что ей пришлось пережить. Превратившись в светскую женщину с соответствующими обязанностями, ответственностью и кодексом поведения, она осталась живым человеком: то, что она говорила, было интересно и небанально, без вводных предложений и витиеватых периодов. По сравнению с ней Томас казался чудовищно медлительным и прямолинейным, а Паола, с ее неизменной рациональностью, вообще не могла сдвинуться с мертвой точки. За столом и так царило напряжение, а старая Энгельгардт и ее подруга подпустили еще и холода, но Мизия не сдавалась: стараясь подделаться под них, она давала верные комментарии, тормошила их забавными вопросами и даже пыталась рассмешить, и не без успеха, пусть смех у них и получался суховатый и еле слышный.
Управляющий и его жена рассказали о том, как ездили месяцем раньше в Патагонию и только что — на выставку скота, о визите техасского консультанта, который дал им ценные советы по питанию коров. Оба — крепко сбитые, раздавшиеся вширь из-за обилия белка в рационе, а еще, наверное, из-за малоподвижного образа жизни: в их обязанности входило инспектировать два десятка гаучо, разбросанных вместе с семьями по поместью в несколько тысяч гектаров. К старой Энгельгардт они обращались с почтительностью, к Томасу и Мизии — запросто, как, видно, требовали от них хозяева, но что давалось им явно нелегко. Зато с Пьеро Мистрани они разговаривали как деловые партнеры; видно, за то время, что они жили здесь вместе, они успели провернуть немало дел. Мизия стала их расспрашивать о гаучо и лошадях, о семьях, которым принадлежали примыкавшие поместья; она уточняла подробности, по их ответам пытаясь составить ясную картину. Как только речь зашла о чем-то конкретном, Томас счел своим долгом взять дело в свои руки: голос его зазвучал на низких регистрах, тон стал авторитетным: он завел типично мужской разговор, то сводя его к специальным терминам, то пытаясь выйти на обобщения. Мизия сразу потеряла к беседе всякий интерес и стала расспрашивать Элеттрику, какие подарки та получила на Рождество.
После ужина старая Энгельгардт и ее компаньонка удалились, Мизия и Паола пошли укладывать детей, управляющий с женой откланялись, горничные, в свою очередь, тоже исчезли, закончив убирать со стола, а я остался в гостиной с Томасом и Пьеро. Повисло тяжелое, как неподвижный ночной воздух, молчание. Мне нечего было им сказать, и я пожалел, что не отвоевал у Паолы разрешения самому уложить детей. Пьеро объявил, что попробует с кем-то связаться по радиоприемнику управляющего (телефон не работал), и удалился своей привычной воровской походкой. Я остался один с Томасом; хотелось застрелиться.
Устроившись поглубже в старом кожаном кресле, Томас стал меня расспрашивать об экономической и политической ситуации в Италии. Я объяснил ему, что совсем не разбираюсь в экономике, а уж что касается политики, даже газет не читаю. Он сказал: «Я тебя понимаю», — но я был уверен, что ничего он не понимает, хотя Мизия должна же была оказать на него хоть какое-то влияние за те годы, что они прожили вместе. Он предложил мне бренди, предложил сигару, ну совсем как истинный владелец латифундии старых добрых времен: здесь, в доме отца, он, видно, таким себя и чувствовал. Беседу он вел, как хорошо информированный, искушенный международный обозреватель, но в его голосе ощущалась некоторая сонливость, и все, что он говорил, было словно подернуто какой-то дымкой. Ту же дымку я видел на лицах гостей и членов его семейного клана в церкви на поминальном вечере: видно, общение с испаноговорящими ослабило и смягчило, а частично и вытеснило его исконную немецкую сущность.
Я не знал, о чем с ним разговаривать, но и молчать не удавалось, он просто засыпал меня вопросами.
— А как же случилось, что твой отец из Германии попал сюда? — в конце концов спросил я.
— Долго рассказывать, — сказал он, не вынимая изо рта сигары и сразу напрягшись.
— Просто это довольно странно, — сказал я, по своему обыкновению усугубляя неловкость. — Вот так из одной части света в другую перебраться?
— Ну да, — сказал Томас, больше не глядя на меня.
— А когда он приехал? — спросил я, не обращая внимания на его состояние.
— Ну, не знаю, — сказал он. — Где-то там в сороковые годы.