Я показал ей почту на подзеркальном столике у входа, но она только покачала головой без всякого интереса, словно все это ее не касалось. Я показал рисунки маленького Ливио и свои картины, стоявшие по стенам гостиной, она сказала: «Славные», а посмотреть толком не посмотрела. У меня уже голова шла кругом от ее увлеченного рассказа о фильме и Колумбии, толстухе в самолете и каком-то крестьянине, который плетет шляпы, североамериканском колониализме и киноиндустрии, а Мизия все подкидывала новые детали и подробности, разводила руками, говорила то обычным, то театральным, то тягучим, то детским, то назойливо-менторским голосом, поднимала и опускала руки, улыбалась не к месту, пыталась что-то показать руками, хвалила рисунки сына, даже не взглянув, что он там нарисовал карандашом и темперными красками.
Потом, прямо посреди разговора обо всем сразу, она заперлась на добрых полчаса в туалете и не отвечала, как ни звал ее, как ни колотил рукой в дверь маленький Ливио. Наконец она вышла с изменившимся лицом, сказала сыну: «Мамочка устала», — и скрылась в своей комнате. Я забеспокоился и пошел к ней, а она покачнулась, будто вдруг лопнула державшая ее струна, и упала ничком возле кровати на книги, подушки и все остальное, что валялось на полу, потому что я так и не убрал вещи на место, пока ее не было.
Я бросился к ней, крикнув заботливо-бесполезное: «Мизия, что с тобой?» Она лежала с закатившимися глазами, жутко бледная, бледней обычного, и, похоже, не дышала.
Я почувствовал себя на грани между полной паникой и леденящей ясностью сознания; один лишний вздох или одна только лишняя мысль — и соскользну «не туда». Каким-то чудом мне удалось соскользнуть в леденящую ясность: я схватил за руку маленького Ливио, который в ужасе замер на пороге комнаты, потащил его в детскую со словами: «Поиграй-ка, пока мама отдыхает», запер его там и быстро-быстро, но не сбиваясь на бег, вернулся к Мизии, стал бить ее по щекам, чтобы привести в чувство, потом оттащил к стене, засунул ей за спину подушку и стал тормошить и трясти, подул в лицо, все пытаясь понять, дышит ли она, но мне мешало то, что маленький Ливио кричал и плакал в своей комнате, колотясь как бешеный в дверь; тогда я опять стал бить ее по щекам и трясти, повторяя: «Мизия, просыпайся, Мизия», пока наконец она не открыла глаза, но тут же снова их закрыла.
Лед внутри меня треснул, оттаявшая кровь с пугающей быстротой побежала по венам. Я помчался на кухню, поставил воду на огонь, вытащил банку гранулированного кофе, кинулся опять к Мизии — убедиться, что она дышит, хотя и с закрытыми глазами и запрокинутой головой, опять помчался в кухню, крикнув «Сейчас, сейчас!» маленькому Ливио, который все еще кричал и колотился в дверь своей комнаты, вернулся в комнату Мизии с чашкой кипятка, куда высыпал не меньше десяти ложечек к кофе, посадил ее и попытался влить в нее этот кофейный концентрат, что было не просто, потому что губы у нее были сжаты, но в конце концов все получилось и она подскочила с криком: «Ай, горячо!»
Мизия смотрела на меня расширенными зрачками, словно вернулась откуда-то издалека, и я чувствовал, как приливом крови расходится по телу облегчение, так что закружилась голова и сотнями иголок закололо руку, которой я поддерживал ей голову.
Я заставил ее выпить кофе, не дожидаясь, пока он остынет, кое-как поставил ее на ноги и попытался провести ее по комнате, но она заваливалась то на одну сторону, то на другую, да и вещи на полу мешали.
— Помоги мне лечь. Мне уже хорошо. Мне бы только полежать минут пять, — сказала она.
Я помог ей лечь и подсунул под голову пару подушек, хотя на самом деле не был уверен, что это правильно, как и не был уверен, что ей уже хорошо: я склонился к самому ее лицу, не дыша и чувствуя, что сердце у меня колотится в два раза быстрее, чем обычно. Мизия скривила губы в натужной улыбке.
— Честное слово, Ливио, все в порядке. Мне уже хорошо. Посплю немного. Там маленький Ливио плачет, займешься им?
Я посмотрел несколько минут, как она спит, и пошел к маленькому Ливио.
Он сидел на полу, и по щекам у него текли слезы обиды и непонимания, а кругом валялись поломанные игрушки и клочки бумаги; он запустил в меня пластмассовым космонавтом без головы и стал кричать: «Дурак! Злой дядька! Паук! Муравьиный лев!» и другие обзывалки, которым я его научил.
Чтобы успокоить его, я прошелся по комнате, как обезьяна, я приставил к бровям ладони и показал, как смотрит филин, потом стал кричать «Охит! Оивил!» голосом дятла, и в конце концов он улыбнулся через силу.
Потом мы вместе рисовали, но я нет-нет да поднимался и шел посмотреть, как там спит его мать и дышит ли она.
13