Читаем О пережитом. 1862-1917 гг. Воспоминания полностью

Мои вернулись из Ростока. Ольга после двух операций выглядела отлично, стала весела и бодра, остриглась. Что-то задорно-мальчишеское было в тогдашней ее внешности. В феврале я был с ней в Питере. На обратном пути заехал в Москву, куда ранее была послана с другими картинами «Св<ятая> Русь» для фотографирования. В Москве «Св<ятую> Русь» видели многие, видел В. М. Васнецов, нашедший ее «интересной».

Однажды, еще во время росписи Владимирского собора, Виктор Михайлович говорил о Семирадском. По его словам, Семирадский не скупился на похвалы картинам собратьев-художников, кои не мешали ему или были не опасны, и сугубо молчал, когда картина задевала его своими достоинствами. Тогда, бывало, не жди от него похвалы — не получишь.

Видел «Св<ятую> Русь» и Суриков. Он отнесся к ней явно недоброжелательно. Видела ее в Историческом музее и молодежь — г<осподин> Милиоти и другие из «Золотого руна», появившегося тогда взамен «Мира Искусства» [350]. Наговорили мне много любезностей, уверяли, что я еще полон сил, что «об уходе со сцены мне и думать нечего».

Тут же в Москве мне было сделано предложение участвовать со «Св<ятой> Русью» в Париже, что, однако, не помню почему, не состоялось [351].

В мае был я в Ялте, видел своих друзей, оттуда проехал на Кавказ. В Петербурге, да и по всей России, политический горизонт в тот момент был неясен: республика? диктатура? (чья?)? «Окрошка» или благодать Господня?

С Кавказа я проехал в Сергиев, где все напоминало мне молодость. Вот елочка, что написана на «Пустыннике». Она из маленькой и чахлой, когда-то своей юностью так раздражившая огромного Стасова, за восемнадцать прошедших лет стала большой кудрявой елью.

Пожив, поработав сколько-то в скиту у Черниговской, я еду опять на Волгу, в Чебоксары. Помню раннее утро, сижу на крыше своего домика на берегу Волги, пишу предрассветный этюд Заволжья и слышу — с реки несется протяжный крик. Всматриваюсь — ничего не видно. Крик повторился и смолк.

Часов в семь на берегу собрался народ. Машут руками, куда-то указывают. Что-то случилось. Иду и я посмотреть, послушать, узнать от скуки, в чем дело. Оказывается, крик, что я слышал рано утром, был крик утопающей молодой девушки-чувашки. Теперь собрались ее искать. Проискали до обеда — нашли.

Я ходил смотреть утопленницу. Она, совсем юная, лежит без одежды, как купалась. Лицо приятное, спокойное. Лежит как мраморное изваяние. На берегу много чувашей, женщин, девушек — ее подруг. Плачут, рассказывают, как было дело.

Завтра похороны. Все Чебоксары тут, в церкви, потом все идут за открытым гробом. Она, вся усыпанная полевыми цветами, лежит, как Офелия. За гробом плетутся отец с матерью, пригородные чуваши. Отец держится за гроб, оторваться не может. Дочка была одна и такая, слышно, ласковая, все ее любили.

Из Чебоксар я еду в Уфу, оттуда на Урал до Миасса. По дороге «Уральская Швейцария», ст<анции> Аша-Балашовская, Златоуст. Пишу этюды, еду дальше, к Миассу. Пошли Таганаи — Большой, Малый. То там, то здесь видны горные, полные по краям быстрой водой, реки. Вот и Юрюзань, многоводная, сильная. Она величаво катит свои воды почти в уровень берегов. Суровая, задумчивая и загадочная природа. Она глубоко проникает в чувство, в душу человеческую, оставляя в ней след чего-то смутного, угрожающего. Суровый, прекрасный край моя Родина!

Вот и Миасс. Перед глазами далекое озеро с гористыми далями, с голубоватыми сопками на горизонте. Я пишу подробный этюд озера, вошедшего позднее как фон в мою картину «На земле мир» (три старца на берегу озера). Тут, у ст<анции> Миасс, стоят пограничные столбы, разделяющие Европу и Азию. Вечером выезжаю тем же путем обратно.

В этот приезд мой в Уфу был начат портрет дочери в амазонке. Окончен он был осенью, когда мы вернулись с хутора в Киев, в 1907 году был на моей выставке в Петербурге и приобретен для Музея Императора Александра III.


Из Уфы посылаю письмо гр<афине> Софии Андреевне Толстой в Ясную Поляну такого содержания:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже