Но когда теперь Парменид снова обратил свой взор на мир становления, существование которого раньше он пытался понять при помощи таких остроумных комбинаций, он стал негодовать на свои глаза за то, что они вообще видят становление (происхождение), негодовать на свои уши за то, что они слышат это становление. «Только не следуйте внушениям слабых глаз — так гласит теперь его императив — ни внушениям звучащего слуха или языка, но все подвергайте испытанию силой мысли!» Таким образом, он выполнил в высшей степени важную, хотя еще и очень недостаточную и, по своим последствиям, роковую первую критику познавательного аппарата: разъединив необдуманно ощущения и способность мыслить абстракции, т. е. разум, словно это были две совершенно раздельные способности, он разрушил тем и сам интеллект и дал толчок к тому совершенно ошибочному отделению «духа» от «тела», которое, в особенности со времен Платона, таким проклятьем тяготеет над философией Все восприятия чувств, — утверждает Парменид, — приводят только к заблуждениям; и самое главное заблуждение то, что они обманчиво внушают нам, будто существует также не сущее, будто и становление имеет бытие. Вся множественность и пестрота известного нам из опыта мира, смена его качеств, порядок в процессе его восхождения и нисхождения, — все это безжалостно отбрасывается в сторону, как простая видимость и заблуждение; здесь нечему учиться; следовательно, всякий труд, который кто-либо затрачивает на этот ложный, совершенно ничтожный и как бы измышленный чувствами мир, является простой расточительностью. Кто вообще так думает, как думал тогда Парменид, тот перестает быть, в частности, естествоиспытателем: у него пропадает всякий интерес к явлениям, появляется даже ненависть, злоба, что нет возможности избавиться от этого вечного обмана чувств. Только в этих бледных, наиболее абстрактных общих вещах, в этой пустой шелухе самых неопределенных слов — только здесь и кроется теперь истина, здесь, в этом жилище, сотканном из паутины; а возле нее, этой «истины», сидит теперь философ, такой же бескровный, как и абстракция, и со всех сторон опутанный формулами, словно паутиной. Ведь паук жаждет крови своей жертвы, а парменидовский философ как раз и ненавидит кровь своей жертвы, кровь принесенной им в жертву эмпирии.
И это был грек, пора расцвета которого почти что совпадает со временем взрыва ионийской революции. И греку тогда было возможно убежать от чрезмерно богатой действительности, словно от простого шутовского фантастического схематизма — не в страну вечных идей, как это сделал, например, Платон, не в мастерскую создателя миров, чтобы услаждать здесь свои взоры среди безукоризненных нетленных изначальных форм вещей — а в закоченелый смертный покой самого холодного, ничего не говорящего понятая о бытии? Да, мы поостережемся толковать такой замечательный факт по ложным аналогиям. Это бегство не было бегством от мира в духе индийских философов, к нему побуждало не глубокое религиозное убеждение в испорченности, непостоянстве и несчастии существования; та конечная цель, покой в бытии, привлекала к себе не как мистическое погружение и какое-то всеудовлетворяющее и приводящее в восторг представление, которое для обыденного человека является загадкой и неприятностью. Мышлению Парменида совершенно чужд приводящей в опьянение туман индийского духа, присутствие которого, пожалуй, можно отчасти заметить у Пифагора и Эмпедокла: удивительным в этом факте, в это время является, напротив, как раз отсутствие туманного, окрашенного, одушевленного, отсутствие формы, полнейший недостаток крови, религиозности и этической теплоты, абстрактно схематическое — и это у грека! — но прежде всего поразительно энергичное стремление к достоверности, в этот век господства мифического мышления и ничем не сдерживаемой фантазии. «Только одной достоверности молю я у вас, о боги!» — такова молитва Парменида, — «и пусть это будет лишь простая доска в море безвестного, настолько широкая, чтобы можно было лежать на ней! Все возникающее (становление), роскошное, пестрое, цветущее, приводящее в заблуждение, все привлекательное, все живое, — все это берите для себя: и дайте мне только единственную, бедную, пустую достоверность!»