Так же поступаем мы и в бодрствующем состоянии. Большая часть наших обычных ощущений в виде сжатия, надавливания, напряжения, обусловливаются различным состоянием наших органов, в особенности состоянием nervus sympathicus, и возбуждает нашу склонность к отыскиванию причин. Мы непременно хотим знать основания для того или другого нашего состояния, хотим доискаться причины, почему мы чувствуем себя хорошо или дурно. Мы не довольствуемся одним признанием факта; мы допускаем его, относимся к нему сознательно только тогда, когда так или иначе мотивируем его. Воспоминание, которое в подобных случаях без нашего ведома играет роль, приводит нам на память аналогичные состояния, некогда испытанные нами, и слившиеся с ними истолкования их причин, но не самую причину. Разумеется, этими воспоминаниями вносится и уверенность, что причиной нашего состояния являются различные проявления сознания, некогда сопровождавшие соответствующие ощущения. Таким образом возникает привычка к известному определенному истолкованию причин, которая в действительности только затрудняет и даже делает невозможным исследование настоящей причины.
Психологическое объяснение предыдущего. Объяснение неизвестного чем-либо известным нас облегчает, успокаивает, удовлетворяет и придает к тому же сознание силы. Неизвестное влечет за собою опасность, беспокойство, заботы, и мы инстинктивно стараемся выйти из такого тяжелого состояния. Отсюда основное положение: лучше какое бы то ни было объяснение, чем никакого. Для того чтобы избавить себя от удручающих представлений, всякое средство считается хорошим. Объяснение неизвестного так, чтобы оно казалось известным, настолько удобно, что его считают «истинным». Критерием является здесь удовлетворение («сила»). Таким образом, склонность к выяснению причин обуславливается и возбуждается страхом. Вопрос «почему?» должен, по возможности, выяснить не только самую причину, сколько такую причину, которая успокаивает, удовлетворяет, облегчает. Первое следствие этой потребности выражается в том, что нечто известное, пережитое, запечатленное в памяти и принимается за причину. Все новое, непережитое, чуждое, наоборот, выделяется их числа причин. Таким образом, для объяснения известных фактов, явлений и т. п. подыскиваются не причины вообще, а причины желательные, избранные, такие, которые скорее и вернее, чем всякие другие, уничтожают чувство, возбужденное в нас всем чуждым, новым, ни разу не испытанным, словом, причины, к которым мы привыкли. Отсюда такое следствие определение известного рода причин все более концентрируется в систему и становится преобладающим, т. е. попросту говоря, исключающим всякое иное определение причин, всякое иное объяснение. Банкир при вопросе о причине, тотчас же начинает думать о «делах», католик о «грехах», молодая девушка о своей любви.
С этой точки зрения вся область мистики и морали принадлежит к числу мнимых причин. «Объяснение» неприятных ощущений. Последние обусловливаются, во-первых, враждебным отношением к нам злых существ (например, злых духов; общеизвестен факт, что истеричные женщины считались ведьмами), во-вторых, поступками, которых нельзя одобрить (подкладкой физиологического недовольства часто бывает «преступность», сознание своей «преступности»; всегда есть основание для недовольства собою; в-третьих, наказаниями, постигающими нас за то, что мы не таковы, какими должны быть, или поступаем не так, как должно (эта мысль обобщена Шопенгауэром со свойственной ему бесцеремонностью в такое положение, в котором мораль является тем, что она есть, т. е. клеветой на жизнь и отравой жизни. «Всякое крупное страдание, говорит он, телесное или духовное, бывает нами заслужено; оно не могло бы нас постичь, если бы мы его не заслуживали»). (