А впрочем, так ли уж это было незначительно и несерьезно? Да, для себя он свел эту историю к пустяку, умышленно охладив в себе чувства и притупив мысли, но ведь Джессике — разрешил пребывать в выдуманном мирке ее желаний. Теперь он ясно видел, что это была ошибка. Испытав, как удар, всю силу исходящего от Джессики чувства обладания, Кейт вряд ли нарисовала себе неверную картину. Состояние, в котором жила Джессика, было реальностью. И если у Кейт осталось впечатление, что они с Джессикой все еще любовники — фактически любовники, — нельзя сказать, что это было всецело ложное впечатление.
Когда Дьюкейну в министерство позвонил Макрейт, Дьюкейн, естественно, послал его к черту. Весь разговор их продолжался примерно полминуты. До того Дьюкейн всячески пытался связаться с Джессикой. Десять раз ей звонил, писал записки, отправил телеграмму с просьбой позвонить ему. Трижды приходил к ее дому, но все напрасно. И такое — со стороны Джессики, которая, как ему было известно и от чего теперь щемило сердце, еще недавно целыми днями сидела дома в надежде, что он ей напишет или позвонит! Чувства, с которыми он уходил от ее запертой двери, подозрительно напоминали возрождение любви. После третьего звонка по телефону он уже не сомневался, что она стала первой, кого настигло Макрейтово злодейство, и испугался, уж не покончила ли она с собой. Образ Джессики, бледненькой и длинноногой, в платьице выше колен, лежащей на кровати, свесив на пол костенеющую руку, преследовал его по дороге от ее дома, чтоб снова явиться ему во сне. Однако, поразмыслив, он решил, что это маловероятно. В любви Джессики всегда присутствовала доля обиды. Теперь из спасительного эгоизма она его возненавидит. Думать об этом было грустно.
Раздумья его о Джессике, при всей их смятенности, протекали в пределах однообразной черно-белой гаммы. Ему приходилось напрягать воображение, чтобы представить ее себе наглядно. Она словно бы превратилась в бестелесный недуг, поразивший собою все его существо. Совсем иными были мысли Дьюкейна о Джуди Макрейт. Сцена в собственной спальне запечатлелась в его памяти с отчетливостью галлюцинации и вспоминалась все время, как бы паря беспрестанно в поле его зрения наподобие ромбовидного свечения, что возвещает потрясенному святому о присутствии Троицы. По большей части его грызло сожаление, что он не совершил с Джуди акт любви. То был бы честный поступок, твердил ему внутренний голос, на что другой внутренний голос возражал, что это ошибочное суждение. Когда ступаешь на ложный путь, все твои суждения смещаются. Лишь при условии того-то да сего — чего на самом деле и в помине не было — он мог бы с чистой совестью расценить акт любви с Джуди как честный поступок. У порока есть своя логика, и Дьюкейн ощущал опасность поддаться ей. Но все равно прекрасное тело простертой перед ним Джуди, его абрикосовый оттенок, тугая, глянцевая, тяжеловесная плоть преследовали его неотступно, с мучительным, томительно локализованным упорством.
И вот в такую минуту, рассуждал сам с собой Дьюкейн, когда я погряз в унизительной неразберихе и выведен из душевного равновесия, я должен быть призван в судьи другому человеку! О Биранне он тоже думал постоянно, — вернее, его повсюду сопровождал бесплотный, призрачный Биранн, назойливо держась как можно ближе. Призрак не предъявлял ему обвинений, лишь нависал перед ним то справа, то слева, время от времени как бы сливаясь с ним воедино. Дьюкейн не представлял себе, как можно выгородить Биранна. Перспектива погубить его, поломать ему карьеру, навлечь на него позор и поругание представлялась ему столь ужасной, что Дьюкейн прямо-таки физическим усилием гнал от себя мысль о ней. Однако иного выхода не было, и он знал, что спустя некоторое время, пусть не сразу, вынужден будет обратиться в бесстрастную судейскую машину, а все прочее — неважно и не имеет отношения к делу. Умолчать о признании Радичи было невозможно. Оно являло собой предельно четкий и убедительный ключ к загадке, которую Дьюкейну поручено было разгадать. В любом случае, совершенно независимо ни от какого расследования, скрывать факт убийства недопустимо, человек просто обязан не допустить его сокрытия. Поскольку упомянутые соображения были неоспоримы и окончательны, Дьюкейн мог без особого трепета сознавать, какими бедами грозило бы ему такое сокрытие. Он не любил постыдные тайны и меньше всего желал бы разделять подобного рода тайну с таким человеком, как Биранн, к которому не питал ни приязни, ни доверия. К тому же на горизонте в данном случае маячил и Макрейт, которому могло быть известно больше, чем полагал Биранн. Дьюкейн знал, что, если бы впоследствии обнаружилось, что он умолчал о наличии столь первостепенной важности документа, это обернулось бы гибелью для него самого.
— С вами что-то не в порядке, Джон?