Главный тезис Элиаса состоит в том, что усложнение социальной взаимозависимости, удлинение цепочек взаимосвязей на макроуровне имеет своим коррелятом утверждение все более жесткого контроля над аффектами, трансформации внешнего принуждения в самопринуждение. Он переносит на феодальный мир — от эпохи Каролингов до появления абсолютных монархий — модель конкуренции, ведущей к образованию монополии. Борьба идет за «жизненные шансы» — свойственная эпохе «laissez faire» борьба за экономические «шансы» есть лишь частный пример той же универсальной черты любого общества. В этой борьбе возникает абсолютизм, государство, обладающее централизованной монополией на физическое насилие. Это способствует и внешнему «замирению» общества, и появлению внутренней, интериоризированной инстанции самоконтроля — этот процесс начинается в придворном обществе. Последователи Элиаса (иной раз при его собственном участии) создали миф об «одиноком мыслителе», который обратился к исследованию ранее неведомой области. На самом же деле он продолжал работать над теми вопросами, которые ставились в начале века ведущими немецкими социологами. По-разному решали их М. Вебер, М. Шелер, Э. Трёльч, В. Зомбарт. Главным для них был вопрос о возникновении рациональности Нового времени, генезисе капитализма. Даже некоторые центральные идеи Элиаса, вроде роли двора в данном процессе, были сформулированы его предшественниками (в частности, о «придворном обществе» писал В.Зомбарт). Оригинальность Элиаса заключается в том, что носителем процесса «рационализации» или «расколдования мира» у него выступает не принявшая протестантизм буржуазия, не городское бюргерство, но аристократия, принадлежащая к «придворному обществу». У Элиаса несколько высказываний Лабрюйера относительно двора и подражающего ему бюргерства оказались развитыми в целую концепцию. Я не стану здесь обсуждать достоинства и недостатки этой теории. Несомненной заслугой Элиаса является то, что он обращает внимание не столько на «высокую» культуру, сколько на простейшие нормы поведения, связанные с отправлением телесных функций, прослеживает увеличение дистанции по отношению к телам других людей и к собственному телу.
Элиаса не случайно вновь «открыли» в 70-е годы, когда в центре внимания оказалась тема ограниченной рациональности, даже ущербности, принудительности, которую нес в себе проект «модерна». Одной из важнейших становится тема «телесности» (вспомним Батая, Фуко); не случайно в это время книгу Бахтина о Рабле переводят на все европейские языки — «телесный низ» стал исторической проблемой. В это время среди «левых» все более очевидной становится и ограниченность марксистской теории государства вообще и генезиса государства в частности. Сегодня контекст изменился, и если брать только идеологическую сторону, то концепция «процесса цивилизации» (независимо от устремлений самого Элиаса) помогает западному обывателю (или интеллектуалу — разница здесь невелика) смотреть сверху вниз на «дикарей», т. е. на тех, кто еще не прошел через долгий процесс становления дисциплины и самоконтроля. К тому же в роли «цивилизаторов», по Элиасу, должны выступать те, кто способствует развитию мировой торговли, т. е. «удлинению цепочек взаимосвязей»[209]. Схема, согласно которой цивилизация «верхов» постепенно распространяется сначала на «низы» европейского общества, а затем разносится по всему свету, действительно уязвима — даже независимо от того, что весь Запад оказывается некой «аристократией» современного мира.
Уязвимыми для критики оказываются и многие другие стороны теории Элиаса. В качестве примера можно привести основополагающий для его концепции тезис о превращении внешнего принуждения в самопринуждение. Хотя основная схема берется из психоанализа, совершенно очевидно то, что термины «кондиционирование» (или даже «дрессировка») заимствуются из бихевиоризма: ребенка с детства натаскивают на одни виды поведения, запрещая другие — всякое воспитание предполагает репрессии и страх. Но страхом наказания трудно объяснить вытеснение влечений и усиление «Сверх-Я». Даже последователи Элиаса обращают внимание на то, что из трех психоаналитических инстанций («Оно», «Я», «Сверх-Я») он сохраняет «Оно» и «Сверх-Я», но практически не говорит о «Я», оказывающемся каким-то эпифеноменом социального взаимодействия[210].