На недостатки концепции Элиаса обращали внимание многие оппоненты. Всякий хоть сколько-нибудь знакомый с предметом историк вынужден указывать на то, что и церковь, и средневековые городские коммуны выпали из рассмотрения процесса образования абсолютной монархии, что французские придворные «цивилизовались» во время итальянских походов, а городские патриции Северной Италии или Голландии были в XV в. несравнимо более «воспитанными», чем подавляющее большинство феодалов. Достаточно вспомнить хотя бы классический труд Буркхардта об итальянском Возрождении, чтобы усомниться в схеме Элиаса. Антропологу покажутся наивными и устаревшими сравнения обычаев других культур с «детским» поведением и мышлением. Не меньше возражений может высказать и социолог, указав на то, что образцы поведения чаще всего усваиваются не путем принуждения или «дрессировки»; когда речь идет об одежде, поведении за столом и т. п., мы можем говорить о подражании, а можем вспомнить и о том, что как раз с рассматриваемого Элиасом времени (примерно с конца XIV в.) можно говорить о феномене моды[211]. У Элиаса «хорошие манеры» являются исключительно результатом давления, запрета, контроля, которые превращаются в самоконтроль. Принуждение становится самопринуждением. Но в этой схеме не остается места ни человеческой свободе, ни тому, что прямо не связано с принуждением, — игра, самореализация, даже конкуренция представляют собой несводимые к механизму внешнего давления данности. Область эстетической фантазии, вкуса, «соблазна», т. е. индивидуальной автономии, творческой индивидуальности, принесена Элиасом в жертву «дрессировке». Неизбежно возникает вопрос о причинах самого принуждения.
Разумеется, социальные отношения «принудительны» — в этом видел их специфику уже Дюркгейм, но он не случайно отделял «социальные факты» от психологических и социально-психологических явлений. «Принудительность» конкуренции отличается от принудительности навязчивой идеи или привычки чистить зубы. В любом обществе имеются свои «табу», однако перенос этого термина с тотемистических запретов и на индивидуальные привычки, и на социальные закономерности, и даже на юридические нормы является не лучшим «завоеванием» психоанализа. Достаточно взять некоторые приводимые Элиасом примеры. Некие способы есть и пить, пользоваться платком и т. д. находятся в зависимости от эстетического чувства, а оно определяется не одним принуждением. Сам Элиас пишет, что не гигиенические, но эстетические соображения объясняют изменение порога чувствительности. То, что мы перестали пить кофе из блюдца, трудно объяснить каким бы то ни было «принуждением», равно как и повсеместное распространение и введение в обиход пришедшей из Византии вилки. Мода обладает своей динамикой, она предполагает и принуждение — есть даже «тирания моды», — но мы можем обойтись при ее объяснении без поисков «бессознательного» или механизмов «дрессировки».
Оспорить можно и трактовку генезиса понятий «культура» и «цивилизация»[212], и трактовку абсолютной монархии («королевского механизма») как умелого балансирования, сталкивания и примирения дворянства и буржуазии, и всю концепцию феодализма, и оценки современной американской социологии — например, стороннику символического интеракционизма покажутся странными обвинения в том, что он наблюдает лишь статичные «состояния», а не «процессы». Даже историческая достоверность некоторых исходных идей Элиаса вызывает сомнения. Считал ли средневековый человек свою жизнь более опасной, чем человек «цивилизованный», — разве он больше, чем наши современники, боялся болезни и смерти? Можно ли модель конкурентной борьбы за «жизненные шансы» применять к любому обществу, начиная с палеолита? Для последователей Элиаса его труд является «парадигматическим» для социологии и истории. Автору этих строк такого рода оценки кажутся не просто завышенными, но и свидетельствующими о забвении классических трудов немецких социологов начала XX в. Заслугой Элиаса, на мой взгляд, следует считать то, что он продолжал дело М. Вебера, М. Шелера, В. Зомбарта в условиях, когда их подходы были вытеснены структурно-функциональным анализом и бихевиоризмом. Сходство его исследований с работами историков из школы «Анналов» не случайно — ее создатель, Л. Февр, в значительной мере опирался именно на труды Вебера и Зомбарта. Элиас не любил словосочетания «историческая социология» именно потому, что для него любая настоящая социология должна иметь дело с историческими процессами, а любой мыслящий историк должен видеть не только отдельные факты, но и закономерности, т. е. должен мыслить социологически. Социальная реальность не делится на сектора, соответствующие факультетам, а потому работа Элиаса, в которой умело сочетаются методы социологии, психологии, антропологии и истории, принадлежит к «классическим».