947 Второй путь — это путь эмпирической психологии. На определенной стадии психологического лечения пациенты начинают спонтанно изображать такие мандалы — либо потому, что те им снятся, либо по причине неожиданно ощутимой потребности в изображении упорядоченного единства для преодоления душевного хаоса. Похожая история, например, случилась с нашим швейцарским святым — блаженным братом Николаем из Флюэ. Результаты мы доныне можем видеть в приходской церкви Заксельна, где изображено видение о Троице. Николаю удалось упорядочить жуткое видение, потрясшее его до самых глубин души, с помощью символики круга, почерпнутой из книжки одного немецкого мистика[896].
948 Но что скажет наша эмпирическая психология о сидящем в лотосе Будде? Стоило бы ожидать, наверное, чтобы и западный Христос восседал на престоле в центре мандалы. Такие картины и вправду рисовали в Средние века. Но наблюдаемые нами сегодня мандалы, спонтанно возникающие у бесчисленных индивидуумов без всякого к тому повода или вмешательства извне, не содержат фигуры Христа, не говоря уже о Будде в позе лотоса. Зато часто встречаются равносторонний греческий крест или даже безошибочно узнаваемая свастика. Я не имею возможности обсуждать здесь этот необычный факт, при всем его несомненном интересе[897].
949 Между христианской и буддистской мандалами имеется тонкое, но чрезвычайно важное различие. Христианин никогда не скажет в созерцания: «Я Христос», зато вместе с Павлом признает: «И уже не я живу, но живет во мне Христос» (Гл. 2:20). В нашей же сутре сказано: «Ты узнаешь, что ты — Будда». В основе своей оба исповедания тождественны, поскольку буддист достигает этого знания, лишь когда становится «анатманом»[898], когда лишается самости. Но в формулировке содержится важнейшее отличие: христианин достигает своей цели в Христе, а буддист узнает, что он Будда. Христианин выходит из преходящего и привязанного к «Я» мира сознания, буддист же стоит как стоял на вечном основании своей внутренней природы, единство которой с божеством или с универсальной сущностью очевидно и в других индийских исповеданиях.
XV
Об индийских святых[899]
950 На протяжении нескольких лет Циммер интересовался Махариши[900] из Тируваннамалаи, и первый же вопрос, который он задал мне, когда я вернулся из Индии, касался этого новоявленного святого и мудреца с юга Индии. Уж не знаю, счел ли мой друг непростительным или необъяснимым, должно быть, грехом, что я не навестил Шри Раману. У меня было такое чувство, что сам-то он наверняка не упустил бы случая проведать мудреца, — настолько живым было его участие в судьбе и учении этого святого. Для меня это было ничуть не удивительно, ибо я знал, насколько глубоко Циммер проникся духом Индии. Его страстное желание увидеть эту страну своими глазами, к сожалению, так никогда и не осуществилось, а сама возможность окончательно исчезла в последний час перед началом разразившейся Мировой войны. Зато тем более величественным был его образ духовной Индии. В ходе нашей совместной работы он щедро делился своими прозрениями по поводу души Востока, в которую заглядывал не только благодаря своим богатым специальным познаниям, но главным образом в силу поистине гениального понимания смыслов индийской мифологии. Увы, и над ним исполнилось слово о рано умирающих любимцах богов, а нам остается лишь скорбеть об утрате духа, преодолевшего ограниченность своего предмета и предложившего, обратясь лицом к человечеству, благодетельный дар «бессмертных плодов».
951 С незапамятных времен носителем мифологической и философской мудрости в Индии считался «святой» — это западное выражение, правда, не совсем точно передает суть и внешний облик параллельной фигуры на Востоке. Образ святого воплощает в себе духовную Индию и постоянно встречается в литературе. Поэтому неудивительно, что Циммер страстно заинтересовался новейшей и наиболее наглядной инкарнацией этого типа в человеческом облике Шри Раманы. В этом йоге он узрел истинную аватару фигуры риши, провидца и философа, сколь легендарной, столь же и исторической, шагающей сквозь тысячелетия.