Если Пушкин и наделил Сальери некоторыми чертами и взглядами Катенина (напыщенная серьезность, непоколебимая убежденность в своей правоте, оценка искусства по критерию общественной пользы), то, наверное, не для того, чтобы обвинить своего старого товарища в тайной зависти, в которой тот — человек тяжелый, упрямый, узколобый, болезненно самолюбивый, но морально чистоплотный, — был неповинен[642]
, а чтобы подчеркнуть связь образа с просветительской идеологией XVIII века, ибо Катенин, по его убеждению, был ее выразителем. «Он опоздал родиться — и своим характером и образом мыслей, весь принадлежит 18 столетию, — писал Пушкин о Катенине Вяземскому в письме от 21 апреля 1820 года. — В нем та же авторская спесь, те же литературные сплетни и интриги, как и в прославленном веке философии» (Пушкин 1937–1959: XIII, 15). Пушкинский Сальери — это, как и Катенин, интеллектуальный старовер, художник и мыслитель прошлого века, века Разума, которому противостоит свободный гений другого, чуждого ему культурно-исторического типа, ассоциирующегося с романтизмом.На возможность интерпретации МиС не в психологическом, а в культурно-историческом плане первым указал Б. Я. Бухштаб в статье 1936 года, которая долгое время оставалась неопубликованной. Конфликт Моцарта и Сальери, писал он, «это столкновение двух типов творчества: столкновение рассудочного художника, „поверяющего алгеброй гармонию“, с вдохновенным „безумцем, озаряемым гением“. Для Пушкина это столкновение в какой-то мере выражало борьбу классицизма и романтизма» (Антология 1997: 162). Сославшись на эту мысль Бухштаба, Г. А. Гуковский развернул ее в концепцию, согласно которой МиС есть «пьеса о конфликте, о трагическом столкновении двух художественных культур, за которыми стоят и две системы культуры вообще. <…> Сальери старше Моцарта. Его система искусства, мысли, бытия — это система XVIII века. <…> Сальери выступает перед нами как человек просветительской культуры, рационалист и скептик, смеющийся над мечтами, предчувствиями, романтическими порывами духа. <…> Духовная гибель Сальери — это крушение всей системы культуры, владеющей им, системы, уходящей в прошлое, вытесняемой новой системой, революционно вторгающейся в жизнь. <…> Если не опасаться сузить смысл и значение пушкинской концепции, можно было бы условно обозначить систему, воплощенную в пьесе в образе Сальери, как классицизм, а систему, воплощенную в образе Моцарта, как романтизм в понимании Пушкина» (Гуковский 1957: 306–307).
По наблюдению Н. В. Беляка и М. Н. Виролайнен, противопоставление двух культурных типов отразилось в МиС даже на уровне композиции. Первая сцена строится вокруг двух монологов Сальери, в которых «герой эксплицирует себя перед зрителем, с предельной ясностью обнажая свое прошлое и настоящее, свое намерение и весь комплекс побудительных мотивов к нему». Монологи такого рода характерны для классицистической трагедии. В центре второй сцены оказывается Моцарт, существующий «по законам романтической речи, трагически двусмысленной, заведомо и нарочито недоговаривающей и не посягающей на то, чтобы вобрать в себя и заместить собою многосмысленность бытия». Функциональным аналогом и смысловой антитезой монологов Сальери здесь выступают не слова Моцарта, а его музыка, исполняемый им Реквием, в котором раскрывается полнота его личности (Беляк, Виролайнен 1991: 82).
Концепцию Гуковского оспорил Н. В. Фридман, возражавший против прямой проекции конфликта МиС на борьбу классицизма и романтизма. «Если бы Сальери был „классиком“, отвергающим принципы „романтика“ Моцарта, он никак не мог бы так любить его музыку, — замечает критик. — А между тем он упивается ее божественной „глубиной“, „смелостью“ и „стройностью“» (Фридман 1980: 155). Сходной точки зрения придерживался Ю. М. Лотман, который обратил внимание как на фактическую уязвимость концепции («то, что знает Пушкин о Сальери, не могло подсказать образ художника-классициста»), так и на ее смысловой изъян. Согласно Лотману, «смена культурных эпох может объяснить рождение зависти», но не «механизм зарождения убийства», показанный у Пушкина. «Считать же, что классицизм в момент своего исторического завершения порождал психологию убийства, было бы столь же странно, как и приписывать такие представления Пушкину» (Лотман 1996: 131–132).
В религиозно-философской критике рубежа XIX–XX веков берет начало традиция сопоставления героев МиС с ветхозаветными и евангельскими прототипами. Наибольшей популярностью издавна пользуется параллель с сюжетом Каина и Авеля как архетипом братоубийства из зависти. Автор книги «Заметки о „драматических сценах“ Пушкина» (М., 1898), подписавшийся С. Ч….ов, назвал Сальери «новым Каином», попутно сравнив его еще и со старшим братом блудного сына в евангельской притче (Антология 1997: 34). Л. И. Шестов в «Апофеозе беспочвенности» эксплицировал эту параллель: