Карамзин, другой истинно благородный человек, в свою очередь замолвил слово за Пушкина. Об этом ходатайстве, между прочим, просил Карамзина П. Я. Чадаев. Узнавши, что Пушкину грозит опасность, Чадаев поспешил к Карамзину, с трудом успел увидать его (это было утром, а по утрам, занимаясь своею историею, Карамзин никого не принимал), рассказал ему всё дело и упрашивал съездить к императрице Марье Фёдоровне и к начальнику Пушкина по службе, графу Каподистрии[316]
. По другому, тоже вполне достоверному рассказу, Пушкин сам, ещё раньше Чадаева, приходил к Карамзину (по выходе из Лицея он реже стал бывать у него), рассказал свои обстоятельства, просил совета и помощи, со слезами на глазах выслушивал дружеские упрёки и наставления. «Можете ли вы,— сказал Карамзин,— по крайней мере обещать мне, что в продолжение года ничего не напишете противного правительству? Иначе я выду лжецом, прося за вас и говоря о вашем раскаянии». Пушкин дал ему слово и сдержал его: не раньше 1821 года прислал из Бессарабии, без подписи, стихи свои: Кинжал[317].Но заступничество Энгельгардта и Карамзина могло только смягчить, а не отменить наказание. Пушкин, собственно говоря, не был сослан, а только переведён на службу в попечительный комитет о колонистах Южной России, состоявший в ведомстве коллегии иностранных дел и находившийся тогда в Екатеринославе. Его послали, как выражаются англичане, переменить воздух, проветриться. Но, тем не менее, все сочли это удаление ссылкою.
Пушкин наскоро собрался в дорогу и не успел даже, как должно, проститься с своими приятелями. Сергей Львович квартировал тогда на Фонтанке, у Калинкина моста, в доме Клокачёва (после сенатора Трофимова): из этого дома Пушкина проводили до Царского Села два товарища, барон Дельвиг и М. Л. Яковлев. Родители дали ему надёжного слугу, человека довольно пожилых лет, именем Никиту[318]
.Вид на проезд, полученный Пушкиным вместе с прогонами из коллегии иностранных дел, помечен 5 числом мая 1820 года[319]
. Время стояло жаркое. На перекладной, в красной рубашке и опояске, в поярковой шляпе, скакал Пушкин по так называемому белорусскому тракту[320] (на Могилёв и Киев). Что должен был чувствовать молодой человек, так внезапно оторванный от шумных и разнообразных удовольствий столицы, от многочисленных друзей своих…В половине мая, или около, он приехал в Екатеринослав и с письмом от гр. Каподистрии явился к своему новому начальнику, попечителю колонистов южного края, генерал-лейтенанту Ивану Никитичу Инзову[322]
. Пришлось поселиться в довольно бедном городе (в Екатеринославе и теперь всего около 15 тысяч жителей), с лишком за полторы тысячи вёрст от Петербурга, без знакомств, без всяких удобств жизни, в грязной жидовской хате. Но опасения Энгельгардта не сбылись. Невзгода не сокрушила Пушкина, не ослабила души его; напротив, этот быстрый перелом судьбы только поднял и освежил молодую и сильную жизнь. Какая-то насмешливость над своей участью, равнодушие или желание казаться равнодушным выражается в ответе Пушкина на дружеский выговор Чаадаева, зачем, уезжая из Петербурга, он не простился с ним. «Мой милый,— писал ему Пушкин,— я заходил к тебе, но ты спал; стоило ли будить тебя из-за такой безделицы»[323]. С некоторым презрением к судьбе, «с непреклонностью и терпением своей гордой юности» (как после он сам выражался) начал Пушкин новую жизнь в Новороссийской глуши. После тревожной и в то же время рассеянной столичной жизни ему полезно было уединение. Он это сам чувствовал, начал осматриваться и снова принялся за поэтическую работу. Но тяжёлое одиночество, безвыходность положения, без сомнения, тяготили эту горячую, жаждавшую впечатлений душу. Ничего светлого,никакой перемены впереди. Что могло быть скучнее для него губернской жизни и занятий в канцелярии Инзова, если и поручались ему какие-нибудь занятия? По пословице, беда не приходит одна. К скуке екатеринославской жизни прибавилась болезнь. От нечего делать Пушкин вздумал выкупаться в Днепре и жестоко простудился. Но он по личному опыту мог сказать впоследствии: