Современное стремленіе женщины быть «интересно»-ревнуемою вполнѣ сродни этому средневѣковому влеченію быть битою по любви. И, если смотрѣть въ корень, оно не менѣе унизительно для женщины, чѣмъ то, старинное, потому, что въ немъ, со стороны женшины, громко звучитъ то же странное, страдальческое желаніе сознавать себя вещью, собственностью мужчины, что въ средневѣковыхъ просьбахъ о побояхъ.
– Хочу страданіемъ познать, что я твоя! – такова логика жены Герберштейнова нѣмца.
– Обрати въ адъ подозрѣній и мою, и свою жизнь, – тогда я сознаю, что я твоя! – такова логика современныхъ охотницъ до трагедій ревности. Для нихъ любовь прежде всего является чѣмъ-то въ родѣ «наказанія на душѣ», какъ для дуры эпохи Герберштейна была она наказаніемъ на тѣлѣ.
Романтическая эпоха, когда ревность, въ качествѣ сильной страсти, порождающей эффектныя эмоціи, была особенно въ чести, прославляемая, какъ чувство, хотя мрачно-губительное, но прекрасное благородное, навязала потомству предразсудки эти съ необычайною прочностью. Я зналъ и знаю весьма многихъ мужчинъ, совсѣмъ не ревнивыхъ по существу, которые искренно стыдились отсутствія въ нихъ этой способности и – за неимѣніемъ гербовой, писали на простой: играли въ ревность, притворялись ревнивцами, при чемъ инымъ удавалось и въ самомъ дѣлѣ увѣрить себя, будто они ревнивы. Увѣрить не только до громкихъ и страшныхъ словъ, но и до нѣкоторыхъ дѣяній даже уголовнаго характера, въ которыхъ потомъ они мало, что горько раскаивались, но и прямо и откровенно обвиняли себя: сдуру сдѣлалъ! самъ не знаю, зачѣмъ! Предразсудокъ о «порядочности» ревности создаетъ весьма частое театральничанье ревностью. Имъ полны романы мальчишекъ, – «на зарѣ туманной юности». Боже мой! да кто же изъ насъ не вспомнитъ, какъ въ 18–20 лѣтъ онъ гримировался Отелло предъ какою-нибудь Анною, Марьею, Лидіей, Клавдіей и т. д. Простите за опять субъективные «реминисансы». Я, напримѣръ, впервые въ жизни очутился въ Петербургѣ, на двадцатомъ году жизни, потому что жестокая «она» вышла замужъ за военнаго офицера, и я всеконечно не могъ! не могъ!! не могъ!!! оставаться съ «нею» въ одномъ городѣ, дышать однимъ воздухомъ… И я уѣхалъ въ Петербургъ, разыгравъ такія сцены отчаянія, что просто Сальвини всѣ пальчики перецѣловалъ бы, a главное, и самого себя стараясь держать въ глубокомъ убѣжденіи, что я дѣйствительно несчастенъ, и жизнь моя разбита, и всѣ свѣтила потускли, и всѣ радуги померкли. И ужасно злился на себя, когда, сквозь это театральничавье, вдругъ начинали мелькать настоящія-то молодыя мысли: – A хорошо въ Петербургѣ будетъ въ театръ сходить, Савину посмотрѣть! a улицы-то, говорятъ, въ Петербургѣ чястыя, a дома-то огромные! «Мѣднаго всадника» увижу, Эрмитажъ. Славно!.. И старался хмуриться еще мрачнѣе, дабы окружающіе не замѣтили паденія барометра моихъ чувствъ и не умѣрили, въ соотвѣтственномъ отвошеніи своего ко мнѣ сочувствія. Но въ вагонѣ, едва поѣздъ двинулся, мнѣ вдругъ стало такъ мило и весело, что я ѣду въ Петербургъ, что я чуть-чуть не подскакивалъ на скамъѣ… Объ «измѣнницѣ» и по дорогѣ, и въ Питерѣ я ни разу не вспомнилъ, провелъ время самымъ счастливымъ и утѣшительнымъ образомъ, а, вернувшись въ Москву, едва не привалился на экзаменѣ по римскому праву y Боголѣпова и, зубря лекціи, со злостью думалъ:
– Очень нужно было ломаться и весь этотъ глупый романъ разыгрывать: лучше бы въ университетъ ходилъ… Долби теперь на спѣхъ! удивительное удовольствіе!