Единственным мыслителем, постигшим идею основания во всей ее глубине, был Харрингтон, и лучшим доказательством тому служит факт, что он начинает оперировать совершенно отличными образами и метафорами, чуждыми римскому духу. Защищая "чрезвычайные меры", необходимые для кромвелевой commonwealth
, он внезапно выходит за рамки римской традиции и употребляет образ из области, не имеющей никакого отношения к политике: "Как нет книги или здания, которые достигли бы совершенства, если у них не было одного-единственного автора или архитектора, так и республика (commonwealth) той же природы"[385]. Под "чрезвычайными мерами" он понимает средства насилия, являющиеся обычными и необходимыми для цели устроения именно потому, что в этом случае создается нечто. Создается, однако, не из ничего, но из имеющегося материала, который должен быть подвергнут насильственному воздействию в процессе устроения для того, чтобы из него возник объект, который мы строим. При этом нельзя сказать, что римский диктатор был устроителем и граждане, на которых распространялась его чрезвычайная власть, были чем-то большим, нежели человеческим материалом, из которого можно что-либо "построить". Безусловно, Харрингтон еще не мог знать о тех великих опасностях, которые сулило океаническое предприятие, как не мог он предвидеть, каким образом распорядится "чрезвычайными мерами" насилия Робеспьер, уверовавший в роль архитектора, возводящего из человеческого материала новую республику, как будто это архитектурное сооружение. Вышло так, что вместе с новым начинанием на сцену европейской политики вновь проникло первородное легендарное преступление человека Запада, как если бы братоубийству вновь довелось служить началом братства, а зверству - источником гуманности, с той разницей, что ныне, в разительном контрасте с извечными мечтаниями человека (как и с более поздними упованиями Маркса на насилие как повивальную бабку истории), насилие не дало жизни ничему новому и стабильному, но, напротив, утопило в "революционном потоке" как само начинание, так и его начинателей.Возможно, именно по причине этой внутренней близости между произвольностью, присущей любому начинанию, и человеческой склонностью к преступлению римляне решили вести свое происхождение не от Ромула, убившего Рема, но от Энея[386]
- Romanae stipris origo ("зачинателя племени римлян"), который Ilium in Italiam portans, "принес в Италию Илион и его сраженных пенатов"[387]. Несомненно, это предприятие также сопровождалось насилием - войной Энея с коренными обитателями Италии, однако эта война в глазах Вергилия была необходима для того, чтобы аннулировать результаты войны против Трои; поскольку возрождению Трои на земле Италии - illic fas regna resurgere Troiaeбыло назначено спасти тех, "что от греков спаслись и от ярости грозной Ахилла", и тем самым воскресить gens Hectorea, Гекторов род[388], исчезнувший, согласно Гомеру, с лица земли. Троянская война должна была быть повторена еще раз, что означало обращение порядка событий, как он изложен в поэмах Гомера. (Здесь критикуется не только Гомер, но и греки, которые не знали другого завершения войны, кроме победы для одних и смерти или позора рабства для других). Это обращение, переиначивание Гомера в великой поэме Вергилия можно считать намеренным и полным. Ахилл опять одержим неукротимым гневом; Турн начинает словами: "Расскажи сам ты Приаму о том, что и здесь нашли вы Ахилла"[389]; здесь также есть "для Трои воскресшей новый Парис и второй губительный свадебный факел"[390]. Сам Эней со всей очевидностью являет собой второго Гектора, и в центре этого всего опять находится женщина, Лавиния, - на месте Елены. И вот, собрав всех гомеровских действующих лиц, Вергилий еще раз проигрывает старую историю: на этот раз Турн-Ахилл бежит перед Энеем-Гектором, Лавиния - теперь невеста, а не неверная жена, и война завершается не победой и отплытием одной стороны и истреблением и рабством другой, но "неразрывным союзом двух равноправных народов, из которых никто не был побежден"[391], поселяющихся вместе, как и предвещал Эней еще до начала войны.